Глеб Успенский - Том 8. Очерки переходного времени
Молча сидели мы и курили. Внутри запертой школы кудахтали чьи-то куры. Старик молчал, шептал что-то; палка постоянно шевелилась в его худых, дрожавших пальцах, словно он собирался замахнуться ею на кого-нибудь. И действительно, когда мимо школы прошел какой-то мальчик, старик схватил палку и, стуча ею в пол крыльца, крикнул:
— Я тебе дам слоны слонять!.. Куд-да бежишь-то, пострел? Вот я…
Мальчик, смеясь, глядел на старика и на нас и не спеша прошел мимо; видно было, что угроза эта была знакома ему.
Вслед за мальчиком подошла к крыльцу курица, и на нее старик ополчился:
— Кшь, ш-шельма!.. Эшь шатаются, анафемы, своего дому не знают! Хозяев бы за это бить надо… Управы на них нету, разбойники!..
— Что ворчишь, старик! что шумишь! — панибратски проговорил какой-то человек, напоминавший сельского писаря, и вошел на крыльцо. — Доброго здоровья, господа! Иду, слышу, старик шумит, думаю, кто это старичку вред сделал? Тебя кто обидел?..
— А-а… ты куды хвост-то дерешь? — как-то особенно гневно проговорил старик, быстро повернув к писарю свою сильно дрожавшую голову… — Куды тебя тот-то несет?
— Гуляю.
— Гул-ляешь?.. Да ты что за гуляльщик такой?.. э?.. Ты к чему приставлен? к делу приставлен аль к гулянью?.. э?.. Н-нет управы на вас… Н-нету! Кабы при покойнике барине, царство ему небесное… т-тэк он бы тебя! т-тэк уж он бы!..
— Что ж бы он мне сделал?
Старик как будто задохнулся от негодования; голова его тряслась еще сильнее; он жадно и гневно смотрел в смеющееся лицо писаря и вдруг произнес:
— Кнутьев? а? Что бы-ы?.. А кнутиков горячих сотенки две, поболе? э? л-любо?.. Не х-хочешь?
Писарь тихо улыбался, покачивая ногой.
— За что ж это кнутьев-то? — сказал он.
— Вот те и за что!.. За то вот, что… ременных бы тебе вожгли! У него, у барина-то, может целый полк с кнутьями-то был… Завсегда при нем… Едет. Мужик попадается. Грязь на дворе, а у мужиковой лошади хвост не подвязан. «Почему хвост не подвязан? (Тут старик помолчал.) — Кнутьев!..» Едет в сухую погоду, видит у мужиковой лошади хвост подвязан: «Почему хвост подвязан? — Кн-нутьев!..» Т-эк он бы тебя… Почему ты шатаешься?
— Устал. Отдыхаю.
— Устал? Засыпать ему.
— Что больно много? — сказал писарь, перестав улыбаться.
Старик долго еще горячился и выкрикивал слова: «задрать», «горячих» и проч., замахиваясь и стуча палкой; но мало-помалу он успокоился, хотя руки его не переставали сжимать палку и голова все еще тряслась от гнева.
— Нынче это прекращают! — сказал, наконец, писарь. — Нынче на этот счет очень сокращено душегубство-то!
— Хуже! — резко и решительно сказал старик.
— Почему так?
— Много хуже!
— Да чем хуже-то? Хуже, хуже, чем хуже?
— И-и… и даже много-много хуже… Облюдело!
— Чего это?
— Облюдело! Слышишь, ай нет? Места мало, народу нивесть сколько стало. Друг дружку едят! Бог прогневался… Цветов, трав — нету… Сгасли!.. Бывало, какие цветы-то — нету теперче ни одного! Бог прогневался… В старое время бросишь палку на голую землю, к утру она вся в траве — эво, какая трава была… Нету ничего! Хуже, и совсем ничего не стоит.
— Ну, это ты пустое говоришь!
Старик опять начал сердиться.
— Я свое дело говорю!.. Я, брат, восьмой десяток живу, а не пустое!.. Ну что же, хорошо это, — вдруг оживляясь, заговорил он: — мать за сына в темной сидит? видано это когда?
— Не дерись! нонче, брат, строго.
— И не может мать своего сына, сатану, учить?..
И опять старик пристально уставил на писаря гневные глаза.
— Не в том вещь, — коротко сказал писарь, от которого мы с любопытством ждали объяснения этого факта, так возмутившего старика: — ты, старичок, спину греешь, много не смыслишь.
— Ды-ть, родная она ему чать, ай нет, звери вы!
— Я говорю, не торопись… Прожил ты много, а не все вызнал. Чуточку тебе еще вызнать осталось.
— Тьфу, чтоб вам!
И старик более не говорил. Писарь обратился исключительно к нам.
— Многие не понимают порядков-с!.. Так вот иной шумит, шумит, а что такое? Дело точно что было, посадили одну женщину в темную, ну только это на том основании, что самовольно она сына изуродовала… Нонче этого нельзя. Первым долгом, в настоящее время, надо подавать жалобу… Коли ежели бы она пришла к господам судьям да попросила бы их: «Прошу вас наказать моего сына, я женщина слабая, не могу сына моего сама выучить… удержать, например, не в силах от пьянства», — ни слова бы ей никто не сказал! Надобно первым долгом доложить, спроситься… А то, эвва, начала его трепать самовольно… Надо сказать суду!
— Нет, кабы баррин… Он-н бы те… — ворчал старик.
— Н-ну, нет, брат; нонче барину твоему тоже вышла бы какая следует статья… по положению… — самодовольно проговорил писарь, закладывая ногу на ногу. — Довольно, брат!.. Нонче, брат, Европу стараются водворить… а не по-свински!.. Сначала поди-ко доложи, да спросись… а потом бей! Да и то оглядывайся, как бы самого не чесанули… Так-то!
Старик не отвечал, но гневно смотрел в сторону, ища бегавшими глазами какого-нибудь предмета, на который бы можно было ополчиться. Писарь, очевидно, стоял за современность и Европу и был, видимо, доволен.
5Не успели мы познакомиться с консервативным и либеральным элементами села N, предъявленными нам в лице старика и писаря, как нам пришлось познакомиться и еще с новою личностию. С крыльца довольно чистенького домика, находившегося против школы, спустилась какая-то фигура без шапки и осторожными шажками стала приближаться к нам.
— Наставник! — сказал писарь.
Наставник, в легкой ряске, шел вместе с маленькой девочкой, держа руки в карманах своего костюма. При появлении его у крыльца писарь почтительно раскланялся, а старик, кряхтя и опираясь на крылечные перилы, поднялся с своего сиденья и снял шапку.
— Накрывайся, накрывайся, старик! — мягким, жирным дискантом проговорил наставник. — Здорово, Андрей Ильич! — сказал он писарю и пристально поглядел на нас тем взглядом провинциала, который является у него только при появлении нового лица и в котором ясно видно борение двух вопросов: «не ревизор ли это новое лицо» и «не покровитель ли оно, не благодетель ли»? Завидев этот взгляд, мы тоже поклонились наставнику.
— Кто такие будете? — тихо и осторожно спросил он, и в голосе его ясно слышался вопрос самому себе: «как бы не влететь…»
— Проезжающие…
— Да-да-да! Полая вода… перевозу нет… да-да-да! Откуда изволите?
— Из Петербурга.
— Да-да-да!
«Как бы не влететь», — еще явственнее выражалось на полном лице наставника, напоминавшем нечто женственное по мягкости лица и форм. Да и вообще в фигуре его, телосложении к манерах было много женственного.
— Что же это вы тут?.. Со старичком?
— Да вот, сидим, слушаем.
— Ветх старец-то! Ветх!
Наставник помолчал, подержал руку на темени, в которое било уже ярко и горячо разгоревшееся солнце.
— Так со старичком более? — сказал он. — А у меня в школе-то, признаться, непорядок… Так я и думаю, не насчет ли школы вы?..
— Нет-с, мы так… гуляли…
— Да!.. Школа-то у нас в порядке, только что средств недостаточно… Вы по какому министерству?
— Я учитель.
— По народному просвещению!.. Очень приятно. Да не пожалуете ли в горницу? Что же вам на ветру?
Мы согласились с удовольствием. Вместе с нами отправился и писарь.
— Очень приятно!.. — говорил наставник, идя впереди нас. — Настя! Скажи-ка матери, пусть там… — сказал он девочке, бывшей с ним.
Та бегом побежала вперед.
Несмотря на то, что звание наше, объявленное нами наставнику, не могло быть ни вредным, ни полезным для него, тем не менее мысль, что «авось пригодится» или «ну-ко да что-нибудь случится», повидимому не оставляла его. Мне часто приходилось встречать в глуши это настроение и этот взор, ожидающий или Ивана-царевича, который придет в виде нищего к бедному мужику и обогатит; или ревизора, который сначала будет поддакивать провинциалу, закусывать у него, да вдруг и съест. По всей вероятности, только такого рода соображениями руководствовался наставник, приглашая нас к себе; а он, видимо, был из числа тех ожидающих, которые боятся ревизора.
Мы вошли в чистенькую комнату, обставленную самым обыкновенным образом. Над окном чирикал чиж; на подоконниках стояли какие-то цветы, из которых иные сохранялись под опрокинутыми стаканами; на стене — картинки: Серафим, Саровский пустынник, стоящий под елью на камне; Осип Иваныч Комиссаров-Костромской с надписью: «а ныне дворянин»; на треугольном столике в углу — требник, крестный календарь, какие-то книжки светского содержания, каких обыкновенно не встречаешь нигде, например «Политическая экономия для служащих», «Поучение в сырную седмицу господам офицерам…ского пехотного полка о чревонерадении».