Владимир Одоевский - Повести и рассказы
Злодеи воспользовались этим мгновением, вынули из неё сердце и опустили его в свой бесовский состав. Долго, долго они распаривали бедное сердце русской красавицы, вытягивали, выдували, и когда они вклеили его в своё место, то красавица позволила им делать с собою всё, что было им угодно. Окаянный басурманин схватил её пухленькие щёчки, маленькие ножки, ручки и ну перочинным ножом соскребать с них свежий славянский румянец и тщательно собирать его в баночку с надписью rouge vegetal; и красавица сделалась беленькая-беленькая, как кобчик; насмешливый злодей не удовольствовался этим; маленькой губкой он стёр с неё белизну и выжал в сткляночку с надписью: lait de concombre, и красавица сделалась жёлтая, коричневая; потом к наливной шейке он приставил пневматическую машину, повернул — и шейка опустилась и повисла на косточках; потом маленькими щипчиками разинул ей ротик, схватил язычок и повернул его так, чтобы он не мог порядочно выговорить ни одного русского слова; наконец затянул её в узкий корсет; накинул на неё какую-то уродливую дымку и выставил красавицу на мороз к окошку. Засим басурмане успокоились; безмозглая французская голова с хохотом прыгнула в банку с пудрою; немецкий нос зачихал от удовольствия и убрался в бочку с табаком; английский живот молчал, но только хлопал по полу от радости и также уплёлся в бутылку с содовою водою; и всё в магазине пришло в прежний порядок, и только стало в нём одною куклою больше!
Между тем время бежит да бежит; в лавку приходят покупщики, покупают паутинный газ и мушиные глазки, любуются и на куколок. Вот один молодой человек посмотрел на нашу красавицу, задумался, и как ни смеялись над ним товарищи, купил её и принёс к себе в дом. Он был человек одинокий, нрава тихого, не любил ни шума, ни крика; он поставил куклу на видном месте, одел, обул её, целовал её ножки и любовался ею, как ребёнок. Но кукла скоро почуяла русский дух: ей понравилось его гостеприимство и добродушие. Однажды, когда молодой человек задумался, ей показалося, что он забыл о ней, она зашевелилась, залепетала; удивлённый, он подошёл к ней, снял хрустальный колпак, посмотрел: его красавица кукла куклою. Он приписал это действию воображения и снова задумался, замечтался; кукла рассердилась: ну опять шевелиться, прыгать, кричать, стучать об колпак, ну так и рвётся из-под него.
— Неужели ты в самом деле живёшь? — говорил ей молодой человек, — если ты в самом деле живая, я тебя буду любить больше души моей; ну, докажи, что ты живёшь, вымолви хотя словечко!
— Пожалуй! — сказала кукла, — я живу, право живу.
— Как! ты можешь и говорить? — воскликнул молодой человек, — о, какое счастие! Не обман ли это? Дай мне ещё раз увериться, говори мне о чём-нибудь!
— Да об чём мы будем говорить?
— Как об чём? на свете есть добро, есть искусство!..
— Какая мне нужда до них! — отвечала кукла, — это всё очень скучно!
— Что это значит? Как скучно? Разве до тебя ещё никогда не доходило, что есть на свете мысли, чувства?..
— А, чувства! чувства? знаю, — скоро проговорила кукла, — чувства почтения и преданности, с которыми честь имею быть, милостивый государь, вам покорная к услугам…
— Ты ошибаешься, моя красавица; ты смешиваешь условные фразы, которые каждый день переменяются, с тем, что составляет вечное, незыблемое украшение человека.
— Знаешь ли, что говорят? — прервала его красавица, — одна девушка вышла замуж, но за ней волочится другой, и она хочет развестися. Как это стыдно!
— Что тебе нужды до этого, моя милая? подумай лучше о том, как многого ты на свете не знаешь; ты даже не знаешь того чувства, которое должно составлять жизнь женщины; это святое чувство, которое называют любовью; которое проникает всё существо человека; им живёт душа его, оно порождает рай и ад на земле.
— Когда на бале много танцуют, то бывает весело, когда мало, так скучно, — отвечала кукла.
— Ах, лучше бы ты не говорила! — вскричал молодой человек, — ты не понимаешь меня, моя красавица!
И тщетно он хотел её образумить: приносил ли он ей книги — книги оставались неразрезанными; говорил ли ей о музыке души — она отвечала ему итальянскою руладою; показывал ли картину славного мастера — красавица показывала ему канву.
И молодой человек решился каждое утро и вечер подходить к хрустальному колпаку и говорить кукле: «Есть на свете добро, есть любовь; читай, учись, мечтай, исчезай в музыке; не в светских фразах, но в душе чувства и мысли».
Кукла молчала.
Однажды кукла задумалась, и думала долго. Молодой человек был в восхищении, как вдруг она сказала ему:
— Ну, теперь знаю, знаю; есть на свете добродетель, есть искусство, есть любовь, не в светских фразах, но в душе чувства и мысли. Примите, милостивый государь, уверения в чувствах моей истинной добродетели и пламенной любви, с которыми честь имею быть…
— О! перестань, бога ради, — вскричал молодой человек, — если ты не знаешь ни добродетели, ни любви, то по крайней мере не унижай их, соединяя с поддельными, глупыми фразами…
— Как не знаю! — вскричала с гневом кукла, — на тебя никак не угодишь, неблагодарный! Нет, — я знаю, очень знаю: есть на свете добродетель, есть искусство, есть любовь, как равно и почтение, с коими честь имею быть…
Молодой человек был в отчаянии. Между тем кукла была очень рада своему новому приобретению; не проходило часа, чтоб она не кричала: есть добродетель, есть любовь, есть искусство, — и не примешивала к своим словам уверений в глубочайшем почтении; идёт ли снег — кукла твердит: есть добродетель! — принесут ли обедать — она кричит: есть любовь! — и вскоре дошло до того, что это слово опротивело молодому человеку. Что он ни делал: говорил ли с восторгом и умилением, доказывал ли хладнокровно, бесился ли, насмехался ли над красавицею — всё она никак не могла постигнуть, какое различие между затверженными ею словами и обыкновенными светскими фразами; никак не могла постигнуть, что любовь и добродетель годятся на что-нибудь другое, кроме письменного окончания.
И часто восклицал молодой человек: «Ах, лучше бы ты не говорила!»
Наконец он сказал ей:
— Я вижу, что мне не вразумить тебя, что ты не можешь к заветным, святым словам добра, любви и искусства присоединить другого смысла, кроме почтения и преданности… Как быть! Горько мне, но я не виню тебя в этом. Слушай же, всякий на сём свете должен что-нибудь делать; не можешь ты ни мыслить, ни чувствовать; не перелить мне своей души в тебя; так занимайся хозяйством по старинному русскому обычаю, — смотри за столом, своди счёты, будь мне во всём покорна; когда меня избавишь от механических занятий жизни, я — правда, не столько тебя буду любить, сколько любил бы тогда, когда бы души наши сливались, — но всё любить тебя буду.
— Что я за ключница? — закричала кукла, рассердилась и заплакала, — разве ты затем купил меня? Купил — так лелей, одевай, утешай. Что мне за дело до твоей души и до твоего хозяйства! Видишь, я верна тебе, я не бегу от тебя, — так будь же за то благодарен, мои ручки и ножки слабы; я хочу и люблю ничего не делать, не думать, не чувствовать, не хозяйничать, — а твоё дело забавлять меня.
И в самом деле, так было. Когда молодой человек занимался своею куклою, когда одевал, раздевал её, когда целовал её ножки — кукла была и смирна и добра, хоть и ничего не говорила; но если он забудет переменить её шляпку, если задумается, если отведёт от неё глаза, кукла так начнёт стучать о свой хрустальный колпак, что хоть вон беги. Наконец не стало ему терпения: возьмёт ли он книгу, сядет ли обедать, ляжет ли на диван отдохнуть, — кукла стучит и кричит, как живая, и не даёт ему покоя ни днём, ни ночью; и стала его жизнь — не жизнь, но ад. Вот молодой человек рассердился; несчастный не знал страдания, которые вынесла бедная красавица; не знал, как крепко она держалась за врождённое ей природою сердце, с какою болью отдала его своим мучителям, или учителям, — и однажды спросонья он выкинул куклу за окошко; за то все проходящие его осуждали, однако же куклу никто не поднял.
А кто всему виною? сперва басурмане, которые портят наших красавиц, а потом маменьки, которые не умеют считать дальше десяти. Вот вам и нравоучение.
Насмешка мертвеца
Ревела осенняя буря; река рвалась из берегов; по широким улицам качалися фонари; от них тянулись и шевелились длинные тени; казалось, то подымались с земли, то опускались темные кровли, барельефы, окна. В городе еще все было в движении; прохожие толпились по тротуарам; запоздавшие красавицы, как будто от бури, то закрывали, то открывали свои личики, то оборачивались, то останавливались; толпа молодежи их преследовала и, смеясь, благодарила ветер за его невежливость; степенные люди осуждали то тех, то других и продолжали путь свой, жалея, что им самим уже поздно за то же приняться; колеса то быстро, то лениво стучали о мостовую; звук уличных рылей носился по воздуху; и из всех этих разнообразных, отдельных движений составлялось одно общее, которым дышало, жило это странное чудовище, складенное из груды [людей и] камней, которое называют многолюдным городом. Одно небо было чисто, грозно, неподвижно — и тщетно ожидало взора, который бы поднялся к нему.