Ирина Головкина - Побежденные (Часть 3)
- У меня нет сил встать, - промолвила Леля.
- Больным разрешается лежать, - сказала, уходя, Лошадь.
"Solux" и свинцовые примочки остались пустым звуком; надзирательница, однако, не тревожила.
К вечеру боль в ухе и виске стала невыносима; не находя себе места, Леля то садилась, то ложилась и, наконец, стала стонать. Надзирательница другая, ночная - заглянула в "глазок".
- Чего это ты? Шум производить запрещается! Тихо сиди.
- Не могу. Ухо болит. Терпения больше нет. Вызовите еще раз врача. Плохо мне, - бормотала, мотая головой, Леля.
- Врач будет только утром, а пока, хошь не хошь, терпи. Горячей воды могу дать, грелку сделай.
Но намоченный платок тотчас остывал, и Леля попросила бутылку.
- Это уж ты оставь. Бутылку ты, может, разобьешь да стекла есть станешь, а я отвечай, - было ответом.
Только в середине следующего дня пришла вызванная Лошадь. Вырываясь из забытья, Леля с трудом повернула голову и не отвечала на вопросы.
- Перестарались: без больницы не обойтись, - услышала она слова Лошади, обращенные к надзирательнице.
А потом наступило беспамятство.
Приходя на короткое время в себя и оглядывая серые стены палаты и белые халаты персона-ла, Леля несколько раздумала: "Больница... может быть, это наша - имени Гааза? Если увижу кого-нибудь из знакомых сестер, попрошу, чтобы узнали, жива ли мамочка. В такой просьбе не откажут... шепнут незаметно. Все-таки люди - не звери".
Скоро, однако, выяснилось, что она лежит в Крестах, и рядом нет никого, кто бы исполнил эту просьбу. У нее оказался мастоидит, и она проболела около месяца. Еще недавно болеть было в своем роде удовольствием: мама всегда рядом, кружится у кровати Стригунчика, как птица над гнездом, приносит в постель "чаек" и "бульончик"; Ася забегает каждый день навещать, щебечет, сидя на краю постели; всеобщее внимание и нежность еще усиливаются - само желание окружающих побаловать уже создаст особо нежную, сердечную атмосферу. Букетик анемонов от Аси, коробочка мармеладу от Натальи Павловны, сладкая булочка, купленная мамой на последний рубль, - уже огромная радость при их скудных достатках.
Все это получило в ее глазах огромную цену теперь, когда уже навсегда ушло! Здесь - равнодушные лица, холодное молчание, быстрые подозрительные взгляды и сковывающий страх перед самым ближайшим будущим. Лежи и молчи, когда ухо и голову сверлит мучительная боль. Нельзя лишний раз подозвать, окликнуть; если и жалеют, все равно не обнаружат жалости - боятся, дали подписку; она ведь хорошо все это знает.
Едва лишь упала температура, как тотчас ее перебросили обратно в камеру. Опять одиночка, не та, но такая же: так же принесли ей хлеб и кипяток, так же швырнули тряпку для уборки, днем те же щи и каша... На второй день забряцал засов; звук этот вызвал жуткие ассоциации; отпрянув к стене, она впилась глазами в ничего не выражающее лицо конвойного. Ее повели, но при этом повернули в другой конец коридора, и переходы пошли сразу же незнакомые. Через несколько минут, стоя между двумя конвойными, в незнакомой комнате, она услышала:
- Согласно постановлению тройки огепеу... - и потом пошли какие-то номера и параграфы и все время мелькали слова "контрреволюция" и "враг народа". Что бы это могло быть? Приговор? Но ведь суда еще не было! И вдруг она услышала слово "приговаривается". В ней все дрогнуло и мучительно насторожилось. Между этим словом и следующим прошло не более полсекунды, но в голове успели промелькнуть мысли одна тревожней другой: "Только бы ссылка с мамой и Асей! Господи, помоги! Сделай, чтобы не лагерь!".
И вдруг она услышала слово, которое было четко и злобно отчеканено, буквы "р" особенно раскатистые, как будто выговаривание этого слова доставляло особенное удовольстве тому, кто читал: "К высшей мере наказания через расстрел".
- Расстрел?! Как?! Расстрелять меня? Меня расстрелять? Да ведь я ничего не сделала! Я... Я... - она задохнулась. Оказалось почему-то, что она уже сидит, и конвойный держит около ее губ кружку с водой.
- Выпейте, гражданка.
- Расстрелять меня? Но ведь я...
Тут подошел "он", и расширенные зрачки кобры, которые преследовали ее в недавнем бреду, взглянули на нее. Она моментально затихла и сжалась. Сейчас он скажет: "Ведите ее на расстрел немедленно". Но он сказал совсем другое:
- Вы имеете право в течение ближайших нескольких дней подать в Москву просьбу о помиловании, и расстрел, возможно, будет заменен концлагерем.
Леля не сразу поняла, он повторил и прибавил:
- Будете подавать или не будете?
- Да, да, конечно, буду! Непременно! А меня не расстреляют тем временем?
- Приговор приводится в исполнение через определенный срок, в течение которого тот или иной ответ обязательно будет получен, - опять отчеканил он и отошел, скрипя сапогами.
Дрожащей рукой подписала Леля бумагу, которая, по ее мнению, составлена была далеко не убедительно. Она непременно хотела, чтобы были помещены разъяснения, такие, как: "Мне только 22 года, и я очень хочу жить", и еще: "Я никогда ничего плохого не делала". Но составляющий бумагу юрист категорически их забраковал. Прошение получилось слишком официальное и сухое, по мнению Лели, но она не посмела настаивать, замирая от опасения, что они скомкают бумагу и скажут: "Если вы будете капризничать, мы вовсе не пошлем прошение".
Страшно возбужденная, с сухими глазами, закусив губы, металась она весь день по своей камере: "А вдруг меня расстреляют, прежде чем придет ответ? А вдруг откажут в помиловании? Что будет с мамой, если она узнает?! Олег... если меня, то уж его-то тем более... Ася! Славчик! Как же они? Сегодня маму и Асю, наверно, выселяют как ближайших родственников тех, кто к высшей! Куда же они поедут?"
Едва лишь дали отбой, она забралась на койку, и тут ею внезапно завладел новый строй мыслей.
Смерть... она совсем близко... Почем знать - может быть, в эту же ночь. Есть ли что-нибудь по ту сторону жизни или ничего нет? Лицом к лицу перед неизвестностью! Лелю учили верить, и она верила, но почему она так мало думала о будущей жизни? Иисус Христос учил всех любить, в Евангелии столько чудесных слов об этом; в церкви читают и поют о подвигах духа, о молитве, о вере, о Причастии... а она словно мимо проходила! Ведь знала же, что умрет когда-нибудь... Она никому не делала зла, но и добра почти никому. Она всегда думала в первую очередь о себе. Мама, папа, дедушка и бабушки, прислуга, а позднее и Ася, и мадам, и Сергей Петрович - все существовали, казалось, для того только, чтобы ей веселее и легче было жить! С мамой она постоянно была дерзка. Правда, всю до копейки зарплату отдавала в ее распоряже-ние, всегда спрашивала позволения уйти в гости или в театр, но при всем том все-таки маму третировала; если даже маму целовала - точно одолжение делала! Почему же, однако, никто - ни один человек не сказал ей ни разу: ты мало любишь людей, даже родных тебе, ты не следуешь заветам Христа! А между тем сколько тысяч раз ей повторяли наставления, как владеть ножом и вилкой! Ее задаривали игрушками в дни Рождества и Пасхи и приглашали к ней детей, разодетых, как куклы, но никто ни разу не шепнул: "Сбереги святость этого дня!" А потом, когда жизнь переменилась и пришли испытания, ее все жалели, но тут никто не напоминал о любви и терпении, о кротости. А с другой стороны, кто жил лучше? Из всех по-настоящему добры только мама и Ася. А впрочем... как увязать с христианской любовью мамино "du простой" и ту пренебрежительную гримаску, с которой она отзывается о каждом, кто не насчитывает за собой хотя бы четырех поколений? Приблизится к ангелам и святым Леля недостойна... Кого же она увидит, когда ее пробьет пуля? Темноту? Жутких, разлагающихся, уродливых существ, которые окружат и будут мучить? Геенну огненную? Тогда уж лучше совсем ничего! Страшно, страшно!
Она лежала лицом к стене, схватившись за виски обеими руками, и ужас заполнял без остатка все ее существо.
"Я, кажется, даже молитвы забыла! Только "Отче наш" и "Верую" помню, и уже хотела прочесть их, как услышала бряцание затвора. - За мной", - и села, чувствуя, что холодный пот выступает у нее на лбу.
- Собирай вещи и выходи, - услышала она оклик конвойного и дежурной надзирательни-цы. Она вскочила.
- Нет, нет! Я не пойду. У меня послана просьба о помиловании. Следователь мне сам обещал, что меня не расстреляют, пока не придет ответ. Не пойду. Нет, нет!
- Экая бестолковая! Сказано ведь - с вещами выходить, а нешто на расстрел с вещами ведут? На том свете не нужно твое барахло. В другую камеру тебя переводят, только всего и есть, - усмехнулся конвойный.
Леля вздохнула несколько свободней.
- В другую камеру? Правда? Вы, может быть, нарочно говорите?
- Станем мы еще выдумывать! - сказала надзирательница. - После приговора в одиночках не держат, таков уж порядок. В общую пойдешь, к смертникам.
- Что?! К смертникам? Не пойду. Нет, нет! Оттуда не возвращаются! Бумага о помиловании придет сюда, и если меня не будет...