Лидия Чарская - Газават
Но… и успокоившийся было немного генерал заволновался снова.
Что, если надул Шамиль и вместо своего сына прислал простого горского ребенка? Но нет! Не может этого быть. Он клялся на коране… А такая клятва считается важнее смерти у мусульман.
Вот ближе и ближе всадники… Вот они не дальше пяти саженей. Вот приехали. Переводчик спешивается первым и, почтительно приложив по восточному обычаю руку ко лбу, устам и сердцу, говорит:
— Великий имам — наш повелитель — шлет селям[68] русскому бимбашу…[69] Славный Шамуиль-Эффенди, Амируль-Муминина[70] приветствует тебя, сардар, и сдает на милость белого падишаха своего первенца-сына Джемалэддин-бека… Да охранит его милость Аллаха, и да продлятся его годы на радость нам!
Кончил переводчик и отошел в сторону.
Спешился второй всадник в красной чалме с огненно-рыжей бородою. За ним что-то легкое, проворное, маленькое и прекрасное спрыгнуло с седла и бесстрашно приблизилось к русскому генералу.
Невольный возглас восторга вырвался из груди русского вождя и окружающих его подчиненных:
— Что за прелесть! И правда прелесть.
Стройный, гибкий, черноглазый красавец-мальчик стоит перед ними. Лицо его бледно, но спокойно. Гордо и бесстрашно смотрят смелые, горящие глаза. На прекрасном нежном личике печать величия. Так может смотреть только ребенок властителя; простой горский ребенок не взглянет так. Эта врожденно-царственная осанка, эта смелая уверенность таит в себе что-то великолепное и вместе трогательное. Нет сомнения, это не жалкий самозванец, а настоящий сын имама-вождя.
Сомнения рассеялись, и русский генерал облегченно вздохнул.
— Кто ты? — обратился он к мальчику через переводчика.
Тот гордо выпрямился, глаза его блеснули ярче.
— Я Джемалэддин, сын имама! — произнес он с достоинством.
Твердо и смело прозвучал детский голосок. Ни малейшей дрожи нельзя уловить в нем. Это уже не прежний, горько рыдающий на груди матери Джамалэддин-ребенок. Это точно взрослый джигит, безропотно подчиняющийся своей неумолимой судьбе…
Слезы и отчаяние остались там, в сакле, на вершине Ахульго. Здесь, перед лицом гяуров, он не выкажет смятения и горя, терзающего ему сердце. Нет, нет, он не даст торжествовать и радоваться врагу! А между тем как тяжело сдерживать подступающие к груди рыдания… Особенно теперь, когда Хаджи-Али, переводчик и другие джигиты прощаются с ним, чтобы умчаться назад на гору, в родной аул.
— Передай матери, чтобы она не горевала. Скажи ей, что ее птенцу будет здесь хорошо, — шепнул он на ухо Хаджи-Али, когда тот в последнем приветствии поцеловал детскую ручонку сына своего имама, — и еще скажи, — торопливо добавил так же тихо Джемалэддин, — что, пока кровь течет в моих жилах, я буду вечно помнить ее!
Старик только мотнул головою. Его самого душили слезы. Потом он подал знак остальным; всадники вскочили на коней и в один миг скрылись за утесом.
Последняя связь с родным аулом с этой минуты прервалась у маленького аманата.
Он долго смотрел в горы, покусывая губы и через силу удерживая стон, готовый вырваться из его груди.
Офицеры с участием смотрели на чудесного ребенка, так мужественно боровшегося со своим горем.
Один из них порылся в кармане и, вынув кусок сахару, подал его мальчику. Джемалэддин машинально принял его и бессознательно зажал в детской ручонке. По лицу его прошла заметная судорога. Он, не отрываясь, глядел в ту сторону, где исчез чеченский отряд.
Его окружили офицеры. Десятки чужих глаз устремились на него с участием и любопытством. Плотный генерал разглядывал его как невиданного зверька. Невыразимая тоска сжала сердце ребенка. Его нестерпимо потянуло домой, в аул, в горы… Быстрым движением он надвинул на самые глаза папаху, чтобы русские не заметили слезинок, блеснувших в глубине его черных глаз.
И вот в ту самую минуту, когда его сердце разрывалось под напором охватившей его тоски, чей-то тихий голос произнес вблизи его по-чеченски:
— Бедный мальчик! Как ты страдаешь!
Он быстро вздрогнул, поднял глаза. Перед ним было Доброе, ласковое, загорелое лицо… Голубые глаза, наполненные слезами, впивались в него участливым взором. Ободряющей улыбкой улыбались полные, добродушные губы.
Борис Владимирович Зарубин с бесконечной жалостью глядел на маленького пленника.
Странно подействовала эта ласка, этот голос на бедняжку Джемалэддина…
Чем-то близким, родным повеяло на него от синих ласковых глаз доброго офицера.
Он глубоко заглянул в эти глаза неизъяснимо печальным взором насмерть затравленного зайчика и, повинуясь охватившему его влечению, упал на его грудь с тихим жалобным плачем:
— О добрый саиб!.. Там вверху моя мать!
Глава 13
Неожиданный спаситель. Голос сердца и голос крови
— Ей-Богу же, он похож на нашего Мишу, Потапыч, — говорил Зарубин своему неизменному другу-денщику, следя глазами за играющим на уступе скалы Джемалэдд ином.
— Ну и выдумаете же, ваше благородие, — ворчливо отозвался, по своему обыкновению, тот, — гололобый, как есть гололобый. Ишь что сказали… Наш Мишенька-то словно сахар беленький, пухлый, как булочка, и глазки что твои васильки, а этот, прости Господи, сущий дьяволенок: также и сух, и черен. У нас на селе, в притворе храма, черт был, прости Господи, вырисован для острастки, так, верите ли, сущий Джемалка этот: на одно лицо… А вы вдруг: с Мишенькой один будто облик… Да у этого-то чуть что глаза разгорятся, как у чекалки: того и гляди, кинжалом тебя пырнет… Вы, ваше благородие, того… остерегайтесь его… Долго ли до греха. Ведь чей сын-то — Шумилкин, — вы это в расчет возьмите!
— Полно, Потапыч, вздор болтаешь!.. Он мне предан, как собака! По глазам видно. Да и сердечко у него благородное. И за что ты не взлюбил Джемалэддина? Что он сделал тебе?
— А то сделал, что татарва он некрещеный и нашему отечеству враг. Смутягин сын и сам смутяга. Говорю вам, ваше благородие, не доверяйтесь вы ему! — упрямо настаивал тот.
Этот разговор происходил между капитаном Зарубиным и его слугою по пути к Тифлису, куда, по приказанию генерала Граббе, Борис Владимирович должен был доставить маленького пленника, чтобы оттуда уже отправить его в Петербург, к государю.
Зная доброе сердце офицера и его умение говорить по-чеченски, а еще больше умение ласково обращаться с детьми, генерал Граббе, из жалости к маленькому пленнику, вручил его попечению Зарубина.
Только трое суток как Зарубину вверили мальчика, а он успел полюбить его. Сам оторванный от семьи и любимца сына, Борис Владимирович своим нежным сердцем жаждал привязанности, и не мудрено, что душа его разом открылась навстречу душе маленького пленника.
Впрочем, не только он, но и все окружающие чувствовали невольную симпатию к юному заложнику, с такой стойкой и трогательной гордостью переносившему свое горе.
Все, кроме одного Потапыча, который никак не мог простить маленькому татарину его происхождения и иначе как «гололобым» и «Шумилкиным отродьем» не называл его, втайне досадуя на своего барина за расточаемые им ласки басурману.
Сейчас, во время остановки у подножия одной из горных стремнин, сделанной с целью дать передохнуть сопутствующему их конвою казаков, Борис Владимирович вышел из коляски и выпустил своего юного спутника поиграть и порезвиться на воле.
Но мальчик был далек мыслью от игр. Уставившись печальным взором в ту сторону, где, по его мнению, находилась вершина Ахульго, он тихо запел что-то заунывным голосом, вертя в руках машинально сорванный горный цветок.
— О чем ты поешь, мальчик? — неслышно приблизившись к маленькому заложнику, спросил его Зарубин.
Легким румянцем окрасились бледные щеки Джемалэддина. Он весь встрепенулся и тихо произнес:
— Это наша песня, саиб. Хорошая песня…
— В ней говорится о родине, не правда ли, Джемал?
— Нет… да… нет! — Мальчик смутился окончательно. Глаза его вспыхнули ярче.
— Спой мне эту песню, Джемал! — попросил Зарубин, присаживаясь рядом с ним над откосом бездны.
Маленький горец молча кивнул головою. Потом он тихо, чуть слышно начал:
У моей матери черные зильфляры,
У моей матери — звезды-глаза;
Когда она улыбается — улыбается солнце,
Когда она хмурится — спускается ночь…
У моей матери голос, как у буль-буля,[71]
Слаще сааза звучит ее песнь.
Я люблю дремать под эти звуки,—
Мне сладкие грезы навевают они…
Внезапно оборвалась песнь… Дрогнул голосок Джемалэддина. Тяжелый вздох вырвался из его груди.
— Ты грустишь по своей матери, Джемал? — ласково спросил его Зарубин. — Но, мой мальчик, придет время и ты снова увидишь ее! — И он нежно погладил голову ребенка.