Юрий Тынянов - Восковая персона
– Главное, чтобы были жилки, – говорил он важно и вертел яблоко. – Чтобы не было… сухожилий. Чтобы все было полно и никто не мог подумать ни на минуту, что внутри пустота. Дайте мне проволоку.
Он прикрепил листки.
Тут глаза стали постреливать, губы – жевать, и он сделал: длинную сливину, тусклую, с синей пенкой на щеке, с чисто женским завоем, апельсин, в пупырышках, которые натыкал иголкою, цитрон, чрезмерно желтый, и виноград, тяжелый, слепой, гроздь темного испанского винограда, который сам лез в рот.
Он разложил все на больной пушке и после того обратился к господину Лежандру, как человек ленивый и не желающий более работать:
– Вы никогда не слыхали, сьер Лежандр, об императоре Элиогабале?
– Кажется, испанский, – сказал сьер Лежандр.
– Нет. Римский. Вы не должны хвастать своей ученостью, сьер Лежандр.
Тут Лежандр принял вид любопытного и любознательного и, не переставая пригонять шов на ступне, в том месте, где она должна была соединиться с бабкой, спросил, в котором же это веке жил столь знаменитый император?
– В котором? В пятом веке, – спокойно ответил мастер. – Не все ли вам равно, когда он жил, если вы не знаете, кто он такой? Совсем не в этом дело. Я просто хотел сообщить вам, что этот император любил такие фрукты и поощрял. И все должны были их есть и запивать водой, как была мода.
Тут он мотнул головой, оставшись доволен удивлением господина Лежандра. И Лежандр сказал:
– Гм. Гм.
– Воск помогает против дижестии, – сказал мастер бегло. – И эти придворные господа жрали этот воск. И, по всей вероятности, хвалили его вкус. А сам он ел, конечно, натуральные. Этот римский император.
И он ткнул пальцем в плоды, не глядя на них и холодно.
– Таково развращение среди придворных, – сказал он Лежандру значительно, – suum cuique[10].
Сьер Лежандр приладил ступню, и теперь все почти: руки, и ноги, и большое коромысло – плечи лежали на столе, и изо всех частей торчали в разные стороны железные прутья.
– Membra disjecta[11], – сказал мастер, – ноги! – и вдался в латынь. И это означало, что мастер скоро вдастся в фурию. Он пофыркивал. И господин Лежандр молчал, а мастер говорил:
– Вы, кажется, думаете, сьер Лежандр, – сказал он, – что другие выгадали более меня? Может быть, повторяю, другие мастера выполняют более почетную и выгодную работу? Вам ведь так это представляется?
Сьер Лежандр покрутил носом – ни да, ни нет, а вкруговую.
– Ну, что же, – сказал, попыхивая, Растреллий, – вы можете в таком случае идти к Каравакку помогать ему разводить сажу для картинок. Или лучше всего идите-ка вы к господину Конраду Оснеру, в большой сарай. Он вас научит изображать Симона Волхва в виде пьяницы, летящего вниз головой. А кругом чтобы кувыркались черти. Но только не проситесь обратно ко мне. Вы у меня полетите вниз головой, как Симон Волхв.
Потом он несколько поуспокоился и сказал с горечью:
– Вы еще не понимаете вещей, монсьер Лежандр. Столь неохотно повысил он его в монсьеры.
– Вы, конечно, знаете, и, без сомнения, вы слыхали об этом, несмотря на свой рассеянный характер, – вы не могли об этом не узнать, – что похороны будут большие. Карнизы, и архитравы, и фестоны, и троны. Над карнизами будет висеть пояс, а на нем блестками будут вышиты слезы. Вы могли бы, сьер Лежандр, выдумать что-нибудь глупее? Балдахины, и кисти, и бахрома, и Hollande, и Брабант!
Нос у него раздулся, как раковина, в которую дует тритон.
– Пирамиды, подсвечники, мертвые головы! Вкус господина маршала Брюса и господина генерала Бока! Которые понимают только маршировать. Господа военные рыгуны! И наш знакомый граф Егушинский, этот дебошан всех борделей! Он, кажется, главный распорядитель. Он привык к борделям и думает, что там лучший вкус, – и он устраивает этот похоронный зал! Вы слыхали, сьер Лежандр, о статуях, кои там льются, как ложки? О! Вы не слыхали? Плачущая Россия с носовым платком. Марс, который блюет от печали, Геркулес, который потерял свою палку, как дурак! Подождите, не мешайте мне! Урна, которую держат ревущие гении! Урыльник! Двенадцать гениев держат урыльник! Их столько никогда не бывало! Мраморные скелеты, какие-то занавесы! Вы не видели этого прожекта! Милосердие с огромным задом. Храбрость с задранным подолом и Согласие с толстым пупом! Это он в каком-то борделе видел! И мертвые серебряные головы на крыльях. И они еще увиты лаврами, эти морды. И я вас спрашиваю, и я предлагаю вам немедленно ответить: где вы видели, чтобы головы летали на крыльях и были притом увенчаны лаврами? Где?
Он бросил кусок воска в печь, и воск зашипел, брызнул и заплакал.
– Вот, – сказал Растреллий. – Это дрянь. Выбросьте сейчас же целый пласт! А после похорон господа министры разберут эти все справедливости по домам, на память, эти дикари, и их детишки будут писать на толстых бедрах разные гнусные надписи, как это здесь принято на всех домах и заборах. И они развалятся через две недели. «Подобие мрамора»! И в таком случае я приношу свою благодарность. Я не желаю делать эти болваны из поддельных составов. Да мне и не предлагали.
Я лью пушки и делаю сады, но я не хочу этих мраморов. И я буду делать другое.
Тут он скользнул мимо Лежандра взглядом в окно.
– Всадник на коне. И я сделаю для этого города вещь, которая будет стоять сто лет и двести. В тысяча восемьсот двадцать пятом году еще будет стоять.
Он схватил виноград с пушки.
– Вот такой будет грива, и конская морда, и глаза у человека! Это я нашел глаза! Вы болван; вы ничего не понимаете!
Он побежал в угол и цепкими пальцами вытащил из холстинного мешка восковую маску.
И все, что говорил он ранее, – весь беспричинный некоторый гнев, и великая ругня, и фукование, что все это означало? Это означало – суеверие, означало лень перед главной работой. Он еще не касался лица, он ходил вокруг да около того холстинного мешка, этот хитрый, вострый и быстрый художник искусства.
И только теперь он осмотрел прилежно маску – и издал как бы глухой, хрипящий вздох:
– Левая щека!
Левая щека была вдавлена.
Оттого ли, что он ранее снимал подобие из левкоса и нечувствительно придавил мертвую щеку, в которой уже не было живой гибкости? Или оттого, что воск попался худой? И он стал давить чуть-чуть у рта и наконец успокоился.
Лицо приняло выражение, выжидательность, и впалая щека была не так заметна.
И так стал он отскакивать и присматриваться, а потом налетал и правил.
И он прошелся теплым пальцем у крайнего рубезка и стер губодергу, рот стал как при жизни, гордый – рот, который означает в лице мысль и ученье, и губы, означающие духовную хвалу. Он потер окатистый лоб, погладил височную мышцу, как гладят у живого человека, унимая головную боль, и немного сгладил толстую жилу, которая стала от гнева. Но лоб не выражал любви, а только упорство и стояние на своем. И широкий краткий нос он выгнул еще более, и нос стал чуткий, чующий постиженье добра. Узловатые уши он поострил, и уши, прилегающие плотно к височной кости, стали выражать хотение и тяжесть.
И он вдавил слепой глаз – и глаз стал нехорош – яма, как от пули.
После того они замесили воск змеиной кровью, растопили и влили в маску – и голова стала тяжелая, как будто влили не топленый воск, а мысли.
– Никакого гнева, – сказал мастер, – ни радости, ни улыбки. Как будто изнутри его давит кровь, и он прислушивается.
И, взяв ту голову в обе руки, редко поглаживал ее.
Лежандр смотрел на мастера и учился. Но он более смотрел на мастерово лицо, чем на восковое. И он вспомнил то лицо, на которое стало походить лицо мастера: то лицо было Силеново, на фонтанах, работы Растреллия же.
Это лицо из бронзы было спокойное, равнодушное, и сквозь открытый рот лилась бесперестанно вода, – так изобразил граф Растреллий крайнее сладострастие Силена.
И теперь точно так же рот мастера был открыт, слюна текла по углам губ, и глаза его застлало крайним равнодушием и как бы непомерной гордостью.
И он поднял восковую голову, посмотрел на нее. И вдруг нижняя губа у него шлепнула, он поцеловал ту голову в бледные еще губы и заплакал.
Вскоре господин Лебланк принес болванку, она была пустая внутри. И господин механикус в чине поручика, Ботом, принес махину, вроде стенных часов, только без циферблата, там были колесики, цепочки, и гирьки, и шестеренки, и он долго это вделывал в болванку.
Господин Лежандр приладил все швы, и портрет вчерне был готов. Господин Растреллий натер крахмалом, чтобы не прожухло и не растрескалось и чтоб не было потом мертвой пыльцы.
Так его посадили в кресла, и он сел. Но швы выглядели тяжелыми ранами, и корпус был выгнут назад, как бы в мучении, и ямы глаз чернели.
И потому, что был похож и не похож и так было нехорошо, господин Растреллий накинул зеленую холстину, и снял фартук, и вымыл руки.
Вскоре заехал господин Ягужинский, немного уже грузный. Ягужинский увидел на пушке фрукты, и ему захотелось иностранных фруктов, он закусил яблоко и, сейчас же выплюнул и изумился.