Владимир Короленко - Том 1. Повести и рассказы 1879-1888
Окликнув еще раз Мордика и опять не получив ответа, Голован решил, что если он будет все лежать и смотреть в темноту, то ничего хорошего из этого не выйдет. Нужно было отряхнуться от душевного застоя, из которого возникал кошмар, поэтому он встал и подошел к свечке. Тараканы, торопливо семеня ножками, перебежали на другую сторону таза.
Это заняло Голована на время, потом он стал прислушиваться к шуму дождя.
Дождь заметно потерял силу. Шепот его то стихал, то опять повышался, точно сонное дыхание. Зато подымался ветер, пробегал по вершинам деревьев, и тогда слышался резкий шелест. Вася представлял, как деревья клонятся среди ночной темноты и лепечут листвой; но потом он говорил себе, что это вовсе не деревья и не ветер, а гигантский лист бумаги кто-то ворочает на дворе, отчего и слышен шелест. Ему очень нравилось, что тотчас же выходило именно так, и даже самый звук менялся, и вместо шороха влажной листвы слышалось сухое шуршание бумаги. Потом он опять менял предположение: это среди ночи кто-то сыплет зерно из громадного мешка в гигантскую бочку. И тоже выходило. Когда ветер стихал, Голован говорил себе: «Пошел за новым мешком, сейчас принесет». И действительно, тотчас же опять слышалось ясно, как зерно сыплется, шуршит, падает на дно и бьется о стенки.
Хотя от этих произвольно изменяемых предположений ощущение, что есть что-то странное в доме, не прошло, но зато Головану удалось забыть о зеленом господине. Весь его кругозор теперь ограничивался освещенною частью пола, тазом, свечкой и тараканами, дремавшими напротив. Это однообразие наводило и на него дремоту. От пламени свечки потянулись лучами к его глазу золотые нити; свеча стала расплываться.
IVНо в эту минуту он вдруг почувствовал, что теперь он не один в комнате. Он вздрогнул, обернулся и увидел, что Марк стоит на своей кровати, опершись о стенку, и смотрит перед собой таким взглядом, точно он не совсем еще проснулся. Но когда Вася радостно обратился к нему, он тотчас вспомнил, что днем они поссорились из-за колоды карт. Поэтому он быстро лег в кровать и уткнулся в подушку. Васю это огорчило.
— Ты разве не пойдешь к свечке? — спросил он упавшим голосом.
— Не пойду! — решительно ответил Марк.
— Отчего?
— Ага, отчего? А карты помнишь?..
— Ну, выходи, завтра отдам.
— Врешь?
— Право, отдам. И еще дам трубу, играть до обеда.
— Ей-богу?
— Ну, ей-богу…
— Скажи три раза.
— Оставь.
— Нет, скажи три раза, а то сейчас засну.
В душе Васи подымалась глухая досада: разве мало одной клятвы? Но Марк был задира и иногда любил поломаться, а теперь вдобавок вымещал вчерашнюю досаду, сознавая, что Голован в его руках и исполнит его бесцельное требование. Действительно, покраснев от стыда, Вася скороговоркой произнес трижды: «Ей-богу, дам карты».
Тогда Мордик вылез из кровати и подошел к свечке, к большой радости брата.
Обыкновенно Вася просыпался первым, и промежуток одиночества казался ему ужасно долгим. Пока он старался не глядеть никуда по сторонам и ни о чем не думать, кроме свечи, тараканов и таза, — ему казалось, будто кто-то склоняется над ним, кто-то ходит сзади, кто-то глядит на него и дышит. Воображение чутко настраивалось, и он чувствовал себя совершенно одиноким в освещенном пространстве, точно это была вершина горы, а кругом раскинулась темная и враждебная бездна.
Зато, когда неробкий и положительный Марк подходил к свету, призраки тотчас же исчезали, и воображение направлялось в другую сторону: теперь в нем являлись другие образы, более спокойные и доставлявшие Васе величайшее наслаждение. По большей части это были рассказы из семейных преданий, которые Голован схватывал из отрывочных воспоминаний матери и отца в каком-нибудь беглом разговоре с гостями, в зале. Он ловил эти отрывки с бессознательною жадностью, и в ночные часы, у свечки, когда напуганное призраками воображение несколько успокаивалось, странное вдохновение охватывало юного сказочника: обрывки семейных преданий соединялись в стройное целое непонятным для него самого образом. Как это выходило, он не знал. Он не знал также, откуда брались некоторые подробности, которых никто ему не рассказывал, но только он был уверен, что все это истинная правда. Он говорил легко и свободно о том, что было с отцом и матерью, «когда нас еще не было», а порой — что было и с ним самим, когда его еще не было. Мать и отец в этих рассказах, правда, и самому Васе, и его слушателям казались не совсем такими, как теперь. Они были те же, но немножко иные. Ведь, в сущности, все должно было быть немножко иное, «когда нас не было». Трудно, например, представить себе, что мама когда-то была такая же маленькая, как Шура, и играла куклами, а папа — было время — вовсе не ездил в должность, а скакал верхом на палке, в бумажном колпаке. Это было так странно и удивительно, что девочки хохотали, а самая младшая хлопала даже в ладоши, рискуя разбудить няньку. После этого ничто уже не казалось удивительным, и Голован свободно распоряжался событиями этого мира, с которыми дети свыкались, как свыкаешься, глядя в цветные стеклышки, с тем, что небо кажется красным, и деревья тоже, и красный кучер погоняет красную лошадь, причем красные колеса подымают красную пыль по дороге… У мамы был тогда большой козел, который всех убивал насмерть рогами, а мама водила его на ленточке, как собачонку. И когда папа задумал жениться на маме, то маме было еще только четырнадцать лет, и козел чуть не убил папу насмерть. Но папа все-таки украл маму из окна и женился. А потом, когда Вася был уже на свете, маму хотели у папы отнять, отдать в монастырь и чтоб они опять были не женаты, а Васи тогда опять не было бы, потому что у неженатых никогда не бывает детей. И все это он помнит. Ему кажется также, что он помнит, как папа украдывал маму из окна. Он в это время привстал в кроватке. Отец раз назвал его за этот рассказ дураком. Когда же он рассказал, какая была кроватка, и где она стояла, и какая была комната, то отец назвал его дураком вторично, потому что его тогда не было на свете, а в кроватке, которую он описывает, спала сама мама, когда еще была маленькой девочкой, и комната была та, где мама жила девочкой, а отец женился на ней в другом городе. И, должно быть, мама ему рассказывала о своей комнате, а он теперь врет, что сам ее видел. Все выходило как будто и так, и отец оказывался прав; но Вася с горечью думал про себя, что взрослые всегда оказываются правы, а в сущности это не так: стоило ему зажмурить глаза, и перед ним являлась какая-то комната, и окно, и папа несет из окна маму. При этом луна светила как-то странно, потому что и луна была, конечно, немножко иная, как и люди.
Все это и многое другое оживало ночью, и каждый раз, всматриваясь в эти картины, Вася открывал в них все новые подробности. Каждый раз новооткрытая мелочь срасталась с прежними так крепко, что при следующем рассказе ее уже нельзя было отделить, и Васе казалось, что он все это непременно видел и помнит. Это обстоятельство подавало иногда повод к недоразумениям: Марк, скептический и положительный, напоминал порой, что раньше Вася рассказывал иначе, и начинал утверждать, что все это враки и «не может быть». Вася страдал и старался смягчить Марка мягкостью и заискиванием; но иногда это не действовало, и Мордик, со свойственными ему упрямством и жестокостью, начинал отрицать все. Во-первых, он утверждал, что он все-таки был бы, если бы даже папу с мамой сделали опять неженатыми. Он все-таки был бы себе, да и только, знать бы ничего не хотел… Мало ли что!.. Потом он говорил, что Вася не видал, как папа украдывал маму через окно, потому что Васи тогда не было; папа с мамой были еще не женаты, а сам же Вася говорит, что у неженатых не бывает детей. Потом он шел еще дальше и подвергал сомнению самый факт «украдывания». Женятся всегда днем и выходят прямо в двери; он видел, как на соседнем дворе женился лакей. Он сошел с крыльца и сел на извозчика, а горничная, которая тоже с ним женилась, села в барскую коляску.
— Ну врешь… ну вот и врешь! — горячо вступалась за Васю Маша. — Я сама слышала, папа говорил в гостиной, что мама — краденая и что ее хотели отнять.
— Нет, не краденая… нет, не краденая! — упрямо твердил Мордик.
— Значит, по-твоему, папа солгал, скажи: солгал? — наступала горячо Маша.
— Папа смеялся, а вы, дураки, верите!.. Что, взяла?.. И козла не было — все это одни выдумки и враки и не может быть…
— Нет, не враки, нет не «не может быть», а ты — противный спорщик, гадкий Мордик!..
— Враки, враки, враки!.. — твердил Марк с холодным озлоблением.
— Не враки, не враки, не враки!.. — старалась переспорить его Маша, а маленькая Шура, всегдашняя сторонница сестры, начинала плакать.
Шум будил няньку… Но если даже этого не случалось, беседа все же была совершенно испорчена. Дети в эту минуту ненавидели Мордика, как и тогда, когда они с трудом возводили карточные домики, а он упрямо стрелял в них каждый раз из угла бумажными шариками.