Сергей Ауслендер - Петербургские апокрифы
— Не волнуйтесь. Я знаю, что вы никогда не простите мне этих минут. Возненавидите меня, — все равно, я навсегда останусь верным и преданным.
Наденька не помнила, как она вернулась домой. Ей казалось, что она не переживет этого. Она хотела одного: умереть, чтобы не помнить, не думать все об одном и том же. Три ночи она почти не спала, на четвертую заснула и, проснувшись утром, вдруг почувствовала такую веселую бодрость, что вскочила с постели босиком, подняла гардину, увидела солнце и так обрадовалась, будто ничего ужасного не случилось. Через минуту она вспомнила, но в первый раз за эти дни нашла легкомысленное утешение:
«Ведь этого же никто не узнает. Он уедет, я не буду с ним встречаться, и все будет хорошо».
— Ну, слава Богу, повеселела наша птичка, — говорила мать, когда Наденька в светлом платье вышла в столовую.
— Это еще что такое, — промолвил старик Минаев, читавший газету.
«Загадочное самоубийство. Вчера в своей квартире застрелился офицер гусарского полка Артур Филиппович Вернер. Причиной называют происшедшее за несколько часов до этого в одном из модных ресторанов столкновение с офицером Т., кончившееся вызовом на дуэль. Отказавшись от дуэли, Вернер приехал домой и, не оставив никакой записки, застрелился».
Наденька сидела спокойно, только побледнела. Мать заметила это:
— Нужно было читать, расстраивать нашу девочку, — раздраженно сказала она и добавила: ведь ты же, кажется, даже не знала этого Вернера. Что тебе за дело до него? Мало ли теперь стреляются.
— Конечно, конечно. Ты не беспокойся, мамочка. Какое мне дело! — заговорила Наденька и встала из-за стола.
«Пусть это будет наша тайна», — вспомнила она слова Вернера.
Спб. Апрель 1913 г.Дача на Островах{312}
I
Многочисленные знакомые и родные покойного Александра Павловича Ливерса были весьма удивлены, узнав, что вдова его, Наталья Николаевна, прислала управляющему письмо с просьбой приготовить к ее приезду дачу на Крестовском Острове, где, как она писала, предполагает провести весь май, июнь и июль. Письмо это управляющий нашел нужным показать тетке покойного Ливерса, Анне Павловне Мурыгиной, а от нее то известие о предполагаемом приезде молодой вдовы распространилось уже среди всех знакомых и даже совсем не знавших ни Александра Павловича, ни тем более Наталью Николаевну.
Дело в том, что именно на той самой даче, купленной еще стариком Ливерсом для старшего сына, год тому назад в третью ночь после свадьбы застрелился Александр Павлович. О самоубийстве этом много было толков и разговоров, тем более что и внезапная женитьба Ливерса на никому не известной провинциальной барышне, с которой он познакомился где-то за границей, и неожиданная смерть, не объясненная ни одним словом, и, наконец, поведение восемнадцатилетней вдовы, не обнаружившей особенного отчаяния в этом трагическом происшествии, — все это было необычайно, даже в наше время, когда события странностей самых разнообразных должны были бы, казалось, приучить не удивляться более ничему.
Свадьба Ливерсов состоялась в Туле, где жили родители невесты, и не только не успели молодые сделать визитов родственникам, но и печатные билеты, в которых извещалось о бракосочетании Александра Павловича и Натальи Николаевны, были получены в тот же день, когда в «Новом Времени» уже было напечатано другое извещение…
Выяснилось потом, что именно в день смерти Ливерс сам надписал свадебные билеты и сам завез их на почтамт.
Таким образом, познакомиться с Натальей Николаевной никто не успел, и только на панихидах увидели ее в первый раз. Кое-кто из родственников Ливерса подходил к ней выразить свое соболезнование, но она была очень неразговорчива, даже суха, и сейчас же после службы уходила в свою комнату, предоставляя распоряжаться и занимать гостей Анне Павловне Мурыгиной. Впрочем, это еще было понятно, но то полное пренебрежение, которое обнаружила Наталья Николаевна к родственникам мужа, было прямо-таки необъяснимо. На третий день после похорон она уехала из Петербурга, не известив даже Анну Павловну. Потом, зимой, приехав вводиться в наследство (завещание в пользу Натальи Николаевны Ливерс написал в день смерти), она тоже не сочла нужным никого из родных навестить.
— И хорошо сделала, — говаривала Анна Павловна, — и хорошо сделала, что не вздумала нанести мне визита. Я эту авантюристку вовсе не намерена считать вошедшей в нашу семью. Бедный Саша! Он всегда был слишком впечатлительный и увлекающийся. Я не хочу говорить ничего плохого, я не имею никаких данных, но я уверена, уверена — знаете, этим внутренним ощущением, — что в этой ужасной трагедии роль этой особы не очень красива. И, вы помяните мое слово, мы еще услышим о ней. Я не могу без содрогания вспомнить того ужасного дня. И подумать, что наш честный, добрый, несчастный Саша погиб из-за какой-то наглой, развратной девчонки! — так, разгорячась, говорила Анна Павловна Мурыгина всякий раз, когда речь заходила о Наталье Николаевне.
Только от Ивана Сергеевича, управляющего всеми делами Ливерса, доходили сведения о вдове.
Он сообщил, что всю зиму Наталья Николаевна провела где-то под Мюнхеном в санатории не то для слабогрудых, не то для нервнобольных.
— Все это пустое ломанье, — замечала Анна Павловна, — никаких и болезней-то у нее нет.
Потом Иван Сергеевич известил о полученном письме, в котором говорилось, что никакого ремонта и изменений на даче хозяйка просит не делать. И наконец пятого мая не преминул по телефону сообщить, что вчера, четвертого мая, Наталья Николаевна изволила пожаловать. Прямо с вокзала приехала на дачу. Обошла все комнаты, всем осталась довольна, благодарила Ивана Сергеевича и несколько раз повторила:
— Ну, наконец-то я дома!
Расположения комнат изменить не велела и на осторожные намеки Ивана Сергеевича относительно спальной сказала:
— Нет, не беспокойтесь, пожалуйста. Мне будет очень удобно.
Выглядит Наталья Николаевна такой же молоденькой, разве слегка побледнела.
Все это кому лично, кому по телефону Анна Павловна не преминула тотчас же сообщить, раскрашивая протокольный рассказ Ивана Сергеевича всеми цветами радуги и негодования.
— Нет, какой цинизм и издевательство, — возмущенно восклицала Анна Павловна.
IIНаталья Николаевна вставала поздно, очень поздно — не раньше часа или даже половины второго. В небольшой уборной сейчас же за спальной бывало светло и душно, белый мрамор ванны и умывальника блестел невыносимо, в цветные стекла солнце просачивалось, какое-то тусклое. Наталье Николаевне всегда вспоминалось лето, когда кругом горели леса, солнце было желтое, зловещее в дыму и неподвижное.
Горничной Наталья Николаевна не звонила, сама умывалась, одевалась, причесывалась, так привыкла с детства в большой небогатой семье. Туалет свой совершала очень быстро, торопилась уйти из душной уборной и мрачной с задернутыми портьерами спальной. Что-то не позволило ей совсем перебраться из этих двух комнат, но днем она никогда сюда не входила.
В столовой ее ждала Мария Васильевна, бывшая компаньонка матери Александра Павловича; теперь Мария Васильевна вела все хозяйство, смотрела за домом и прислугой. Это была еще дама не старая, сухонькая, быстрая, всегда веселая; от ее болтовни болела голова у Натальи Николаевны, хотя, не слушая ее быстрых слов, она только рассеянно улыбалась.
Завтракать не хотелось, но Мария Васильевна, как хлебосольная хозяйка, усердно угощала, и чтобы успокоить ее, приходилось есть. Май в том году стоял жаркий, и в открытые окна и дверь на круглый балкончик струился воздух теплый с свежестью недалекого моря, манящий какими-то веселыми прогулками, чем-то бездумным и праздничным.
В белом легком платье, в гладкой, с косами вокруг головы прическе чувствовала себя на минуту Наталья Николаевна почти девочкой, выбегала на маленький круглый с колонками балкончик, — но только стоило посмотреть ей на этот будто застывший сад с аккуратными клумбами и желтыми дорожками, отгороженный стальной решеткой от соседнего, такого же чинного и застывшего сада, на пустынную в этот час дорогу, на все это такое знакомое, где под жарким солнцем будто все остановилось, замерло, вспоминала Наталья Николаевна тотчас, что уж не свободная, веселая девочка она, Наташа Фирсова, а Наталья Николаевна Ливерс, вдова столь странно, столь ужасно погибшего Александра Павловича, и тотчас замирало все в ней, и становилась она такая же застывшая, как пыльные деревья, как дача эта белая. Стояла на белом балкончике, у колонны, в своем платье ажурном, будто статуя, тонко отточенная искусным художником.