Максим Горький - Том 20. Жизнь Клима Самгина. Часть 2
— Н-ну, да, конечно…
И, постучав карандашом по синим ногтям левой руки, сказал, тоже не торопясь:
— Связь с комитетом напрасно отрицаете. Дознанием установлено, что дом вашей матушки — штаб-квартира большевиков. Так-то-с…
Полковник начал размашисто писать, перо торопливо ерзало по бланку, над бровями полковника явились мелкие морщинки и поползли вверх. Самгин подумал:
«Сейчас спросит: так как же, а?»
Но полковник, ткнув перо в стаканчик, с мелкой дробью, махнул рукой под стол, стряхивая с пальцев что-то, отвалился на спинку стула и, мигая, вполголоса спросил:
— Скажите… Это — не в порядке дознания, — даю вам честное слово офицера! Это — русский человек спрашивает тоже русского человека… других мыслей, честного человека. Вы допускаете..?
— Конечно, — поторопился Самгин, не представляя, что именно он допускает.
— Этот поп — Гапон, Агафон этот, — вы его видели, да?
— Да, — ответил Самгин, не пугаясь своей храбрости.
— Что же это… какой же это человек? — шопотом спросил жандарм, ложась грудью на стол и сцепив пальцы рук. — Действительно — с крестами, с портретами государя вел народ, да? Личность? Сила?
Лицо полковника вдруг обмякло, как будто скулы его растаяли, глаза сделались обнаженнее, и Самгин совершенно ясно различил в их напряженном взгляде и страх и негодование. Пожав плечами и глядя в эти спрашивающие глаза, он ответил:
— На мой взгляд это не крупный человек…
Он тотчас понял, что этого не следовало говорить, и торопливо прибавил:
— Но он силен, очень силен тем, что его любят и верят ему…
— А сам-то — ничтожество? — тоже поспешно спросил полковник. — Ведь — ничтожество? — повторил он
уже требовательно.
И, снова откинувшись на спинку стула, собрав лицо в кулачок, полковник Васильев сквозь зубы, со свистом и приударяя ладонью по бумагам на столе, заговорил кипящими словами:
— Наши сведения — полнейшее ничтожество, шарлатан! Но — ведь это еще хуже, если ничтожество, ху-же! Ничтожество — и водит за нос департамент полиции, градоначальника, десятки тысяч рабочих и — вас, и вас тоже! — горячо прошипел он, ткнув пальцем в сторону Самгина, и снова бросил руки на стол, как бы чувствуя необходимость держаться за что-нибудь. — Невероятно! Не верю-с! Не могу допустить! — шептал он, и его подбрасывало на стуле.
Глядя в его искаженное лютовскими гримасами лицо, Самгин подумал, что полковник ненормален, что он может бросить в голову чем-нибудь, а то достанет револьвер из ящика стола…
— Мне кажется, полковник, что эта беседа не имеет отношения, — осторожно и тоже тихо заговорил Самгин, но тот прервал его.
— А — не кажется вам, что этот поп и его проклятая затея — ответ церкви вам, атеистам, и нам — чиновникам, — да, и нам! — за Толстого, за Победоносцева, за угнетение, за то, что церкви замкнули уста? Что за попом стоят епископы и эта проклятая демонстрация — первый, пробный шаг к расколу церкви со светской властью. А?
Самгин был ошеломлен и окончательно убедился в безумии полковника. Он поправил очки, придумывая — что сказать? Но Васильев, не ожидая, когда он заговорит, продолжал:
— Как же вы не понимаете, что церковь, отвергнутая вами, враждебная вам, может поднять народ и против вас? Может! Нам, конечно, известно, что вы организуетесь в союзы, готовясь к самозащите от анархии…
Самгин взглянул на возбужденного жандарма внимательнее, — послышалось, что жандарм говорит разумно.
— А — что значат эти союзы безоружных? Доктора и адвокаты из пушек стрелять не учились. А вот в «Союзе русского народа» — попы, — вы это знаете? И даже — архиереи, да-с!
Темное его лицо покрылось масляными капельками пота, глаза сильно покраснели, и шептал он все более бессвязно. Самгин напрасно ожидал дальнейшего развития мысли полковника о самозащите интеллигенции от анархии, — полковник, захлебываясь словами, шептал:
— Культурные люди, знатоки истории… Должны бы знать: всякая организация строится на угнетении… Государственное право доказывает неоспоримо… Ведь вы — юрист…
Внезапно он вздрогнул, отвалился от стола, прижал руку к сердцу, другую — к виску и, открыв рот, побагровел.
— Вам нехорошо? — испуганно спросил Самгин, вскочив со стула. Полковник махнул рукою сверху вниз и пробормотал:
— Укатали бурку… крутые горки! Вытер лицо платком и шумно вздохнул.
— Если б не такое время — в отставку!
И, подвинув Самгину бланк, предложил устало:
— Прочитайте. Подпишите.
— Долго вы будете держать меня? — спросил Клим.
— Это — не я решаю. Откровенно говоря — я бы всех выпустил: уголовных, политических. Пожалуйте, — разберитесь в ваших желаниях… да! Мое почтение!
Потом Самгин ехал на извозчике в тюрьму; рядом с ним сидел жандарм, а на козлах, лицом к нему, другой — широконосый, с маленькими глазками и усами в стрелку. Ехали по тихим улицам, прохожие встречались редко, и Самгин подумал, что они очень неумело показывают жандармам, будто их не интересует человек, которого везут в тюрьму. Он был засорен словами полковника, чувствовал себя уставшим от удивления и механически думал:
«Болен. Выдохся. Испуган и хотел испугать меня. Не стоит думать о нем».
Но и в камере пред ним все плавало искаженное гримасами Лютова потное лицо, шипели в тишине слова:
«Вы организуетесь для самозащиты от анархии…»
«Это — единственно разумное, что он сказал», — подумал Самгин.
Над камерой его пели осторожно, вполголоса двое уголовных, пели, как поют люди, думающие о своем чужими словами.
По песочку,
— говорил один,
Бережком,
— вторил другой, и оба задушевно, в голос, тянули:
Тамо — эх, да — тамо страннички иду-уть.
Голоса плыли мимо окна камеры Клима, ласково гладя теплую тишину весенней ночи, щедро насыщая ее русской печалью, любимой и прославленной за то, что она смягчает сердце.
«Может быть — убийцы и уж наверное — воры, а — хорошо поют», — размышлял Самгин, все еще не в силах погасить в памяти мутное пятно искаженного лица, кипящий шопот, все еще видя комнату, где из угла смотрит слепыми глазами запыленный царь с бородою Кутузова.
«Очень путает разум это смешение хорошего и дурного в одном человеке…»
Песня мешала уснуть, точно зубная боль, еще не очень сильная, но грозившая разыграться до мучительной. Самгин спустил ноги с нар, осторожно коснулся деревянного пола и зашагал по камере, ступая на пальцы, как ходят по тонкому слою льда или по непрочной, гибкой дощечке через грязь.
За окном мурлыкали:
Эх, ночь темна-а…
Ой, темна, темным-темна…
Ночь была светлая. Петь стали тише, ухо ловило только звуки, освобожденные от слов.
«Толстой — прав, не доверяя разуму, враждуя с ним. Достоевский тоже не любил разума. Это вообще характерно для русских…»
Самгин вспомнил, как Никонова сказала о Толстом:
«Мучительный старик, все знает».
«Хуже, чем если б умерла», — подумал он.
Неприятно вспомнилась Варвара, которая приезжала на свидание в каком-то слишком модном костюме; разговаривала она грустным, обиженным тоном, а глаза у нее веселые.
В окно смотрели три звезды, вкрапленные в голубоватое серебро лунного неба. Петь кончили, и точно от этого стало холодней. Самгин подошел к нарам, бесшумно лег, окутался с головой одеялом, чтоб не видеть сквозь веки фосфорически светящегося лунного сумрака в камере, ч почувствовал, что его давит новый страшок, не похожий на тот, который он испытал на Невском; тогда пугала смерть, теперь — жизнь.
Недели две он прожил в состоянии человека, который чем-то отравлен. Корнев заботливо выстукивал ему новости, но они скользили по застывшему, не волнуя.
«Спивак выпустили. Дунаев и Флеров отправлены в Москву. Заключен мир с японцами, очень скверный. Школа Спивак закрыта».
Самгин, слушая стук по камню, представлял длинноногую, сухую фигуру Корнева орудием, которое неутомимо разрушает стену.
«В Иваново-Вознесенске огромная забастовка, руководят наши. Восстание в Черноморском флоте».
Новости следовали одна за другой с небольшими перерывами, и казалось, что с каждым днем тюрьма становится все более шумной; заключенные перекликались между собой ликующими голосами, на прогулках Корнев кричал свои новости в окна, и надзиратели не мешали ему, только один раз начальник тюрьмы лишил Корнева прогулок на три дня. Этот беспокойный человек, наконец, встряхнул Самгина, простучав:
«Вчера застрелен Васильев».
«Кем?» — спросил Самгин.
«Понятно. Не пойман».
А утром он крикнул, проходя по коридору мимо камеры:
— До свидания, Самгин! Иду на волю! Скоро всех… До утра Клим не мог уснуть, вспоминая бредовой шопот полковника и бутылочку красных чернил, пронзенную лучом солнца. Он не жалел полковника, но все-таки было тяжко, тошно узнать, что этот человек, растрепанный, как Лютов, как Гапон, — убит.