Владимир Короленко - Том 5. История моего современника. Книги 3 и 4
Первая моя работа была напечатана в «Слове» 1879 г., подписанная только инициалами. Это юное произведение было отвергнуто «Отечественными) записками» как весьма незрелое, по отзыву Салтыкова, что я сознавал уже и тогда. Тем не менее ее помещение в «Слове» оказало мне громадную услугу, так как совпало с моей высылкой, когда семья моя была лишена сразу всех работников. В 1880 г. в том же журнале «Слово» была напечатана моя корреспонденция «Ненастоящий город» и затем в феврале 1881 г. — «Временные обитатели подследственного отделения» — рассказ, рисующий тобольскую тюрьму (где мне пришлось побывать на возвратном пути из Томска во время первого возвращения из Сибири). Рассказ этот сгруппирован около характерной фигуры сектанта (неплательщика, как я узнал впоследствии), которого держали в одиночном заключении и который заявлял свой неуклонный протест безустанным стуком в тюремную дверь.
Ссылка в Якутскую область прерывала мою литературную работу. Кроме того, мои первые небольшие рассказы, проходившие вообще незамеченными, и мне самому казались незначительными; вследствие этого я почти совсем оставил давние мечты о литературной деятельности. Другие интересы заняли их место, и только по временам под давлением теснившихся в голове образов я набрасывал эти образы на бумагу — иногда в виде лишь отрывков, иногда в виде целых картин. Так был написан, между прочим, «Сон Макара» — еще в Якутской области, напечатанный в «Русской мысли» 1885 г., уже по моем возвращении.
В том же году появились следующие мои рассказы: «Очерки сибирского туриста» в «Северном вестнике» и «Соколинец» (там же). Темой обоих этих рассказов послужили поразившие меня своеобразные черты сибирского быта. Затем в «Русской мысли» были напечатаны: «В дурном обществе» (из быта Юго-Западн<ого> края); многие черты взяты с натуры, и, между прочим, самое место действия списано совершенно точно с города, где мне пришлось оканчивать курс; «Лес шумит» (полесская легенда) — небольшой рассказ из давнего прошлого. Наконец, в фельетонах «Русских ведомостей» печатался этюд «Слепой музыкант», который в исправленном виде появился затем в июльской книжке «Русской) мысли». В этом этюде я задался, целью проследить душевную драму слепого. Для того, чтобы психический процесс явился в чистом виде, чтобы страдание от недостатка зрения не усложнялось побочными мотивами, я поставил своего героя в совершенно благоприятные, быть может, даже несколько исключительные внешние условия. Думаю, что этого требовала задача «психологического» этюда. Материалом послужили воспоминания о слепорожденной девушке, которую я знал в детстве, наблюдения над мальчиком (моим учеником), который постепенно терял зрение, и, наконец, над одним взрослым слепым человеком, развитым и образованным и вдобавок музыкантом по профессии[15].
Черточка из автобиографии*
Первое мое печатное произведение была репортерская заметка в небольшой тогда петербургской газете. Речь шла об освещении одного «народного движения» в Петербурге — погрома дворников и полиции в Апраксином переулке — в 1878 году. Вся петербургская печать освещала эту, редкую тогда по характеру и размерам массовую вспышку, как вызванную национальным антагонизмом (дворники были татары, а сведения шли из полицейских источников). Я доказывал, что примесь национального мотива случайна, что движение было вызвано притеснениями дворовой и участковой полиции. Для меня это была тогда не простая репортерская, заметка. Вспышка была внезапная и бурная. Вызывались войска. Теперь такие явления нередки; тогда это было как внезапный подземный толчок еще далекого землетрясения. В качестве наблюдателя я замешался в самую гущу толпы и пытался установить истинный характер происходившего. Заметку перепечатали на следующий день многие другие газеты, и я испытал знакомое всем писателям ощущение «первого тиснения» и, как он ни был скромен, первого успеха.
Потом я дебютировал уже в журналах рассказами, и первое же мое беллетристическое произведение, еще очень зеленое и туманное, было напечатано. Вообще с рассказами мне везло. Но все же я постоянно пытался писать корреспонденции и публицистические заметки. Большая часть из них ставила сразу довольно острые вопросы a outrance[16] с наивной и горячей прямотой. Поэтому они не могли попасть в печать, что меня очень огорчало. У меня всегда было стремление вмешаться прямо, с практическими последствиями, в те области жизни, которые стояли ко мне близко и на виду…
Прошло шесть лет ссылки. Когда меня и моего брата увозили из Петербурга в двух закрытых каретах, по сторонам которых скакали конные жандармы, я думал с гордой надеждой: «Это уже ненадолго. Скоро станет «новое небо и новая земля». Произвол исчезнет».
Через шесть лет я вернулся из ссылки в разгар темной, тупой и угрюмой реакции. В ссылке я много видел и много думал, испытал много разочарований и не ждал уже так скоро «нового неба и новой земли». В «Партии» были рассеяны и разбиты, да моей партии не было и прежде. Но страстное желание вмешаться в жизнь, открыть форточку в затхлых помещениях, громко крикнуть, чтобы рассеять кошмарное молчание общества, держалось во мне и даже еще выросло после ссылки. Я сказал себе: ни партий, ни классов, которые бы вели сплоченную борьбу за право общества и народа, нет. Создавать их — не мое призвание. Мне остается выступить партизаном, защищая право и достоинство человека всюду, где это можно сделать пером. И с первых же дней я опять стал одновременно писать рассказы, публицистические заметки и корреспонденции. Первые мои произведения по возвращении из ссылки были заметки в казанской газете «Волжский вестник».
Их печатали охотно, но появлялись они порой в ужасном виде. В Казани был цензор — профессор, сам собиравший коллекцию цензурных курьезов, в том числе и из собственной практики. Я все же с теплым чувством вспоминаю эту маленькую провинциальную газету, радушно приютившую меня с моими партизанскими вылазками. Редакция принимала у меня все. Цензура устраняла очень много. Кое-что все-таки оставалось.
Неудобство было, во-первых, в захолустности газеты и, во-вторых, в этой толерантности редакции под покровом цензуры. Я чувствовал, что для того, чтобы стать настоящим провинциальным публицистом, мне нужно обратное: строгая редакция и отсутствие цензуры… Нужно так отточить перо, чтобы оно писало тонко, отчетливо, чтобы был заметен и значителен каждый оттенок, и вместе с тем не было бы наивной при тогдашних условиях подчеркнутое™, которую в провинциальной печати так бесцеремонно истребляла цензура. Я чувствовал, что мне нужна школа. И я стал стучаться в «Русские ведомости».
Тогда это была чуть ли не единственная определенно либеральная газета. «Голос» недавно погиб, да, правду сказать, либерализм «Голоса» был слишком двусмыслен. Начать с того, что на страницах его находили место вульгарно-антисемитские статьи, чуть ли даже не произведения Лютостанского, которым теперь было бы место только в «Русском знамени» или «Земщине». Болеслав Маркевич, ретроград и сотрудник Каткова, после одной скандальной истории, когда он оказался слишком скомпрометирован даже для «Московских ведомостей», нашел приют у Краевского в «Голосе» и писал там в том же мракобесном духе. Только под конец судьба помогла «либеральной газете» умереть с честью…
Другие газеты являлись и исчезали, как эфемериды. Только в Москве, у самого очага катковщины, зародились, окрепли и говорили полным голосом «Русские ведомости».
Их недаром называли «профессорской газетой». Много знания, много солидности, много корректной сдержанности и под этой сдержанностью постоянно бьющееся горячее гражданское чувство. Газета вызывала много озлобления и целый град катковских доносов; но никогда она не позволяла себе из самосохранения ни одной заведомо фальшивой ноты. Профессорская газета говорила ровно и убежденно. Читатель отлично слышал то, что она говорила, и не менее ясно слышал он также то, о чем она молчала. Это был комплекс взглядов, выраженных ясно и полно, без вызывающих подчеркиваний, но ясных даже тогда, когда какая-нибудь деталь оставалась без освещения. Целое освещало частности и умолчания.
И газета все время держалась на том опасном рубеже, по одну сторону которого — явная гибель, по другую — излишняя осторожность и бледность… Редакция была постоянно в линии огня, постоянно рисковала, но держалась на позициях, хорошо укрепленных и имевших некоторые шансы удержаться.
Так она продержалась и успела создать традицию русского либерализма того времени в широком чисто русском смысле этого слова. В тогдашнем либерализме, как в зерне, хранились возможности всех передовых направлений, еще связанных морозами тогдашней исторической минуты.