Михаил Авдеев - Иванов
Но, обдумывая более все это маленькое происшествие, маленькие слухи, маленькие предположения, из которых, как из всего маленького, могли выйти большие неприятности, что в провинциальной жизни, где все очень мелко, обыкновенно так и водится, Марион решилась употребить все усилие, чтобы потушить дело в самом начале. Немудрено, что она в этом случае придумала, как умный дипломат, — я сказал уже, что она была хорошенькая женщина, — но ей надобно было иметь дело с самолюбием такого человека, как Тамарин, а тут и дипломатия не поможет. Марион придумывала так долго, сколько может придумывать женщина, т.е. ровно несколько минут с секундами, — и ничего не придумала. Между тем время шло; несколько раз мысль ее обращалась к занимавшему ее предмету и с прежним неуспехом оставляла его, чтобы тотчас же перенестись совсем на другой. Марион начинала уже сердиться, но, взглянув по привычке на себя в зеркало, улыбнулась и вовсе перестала думать.
Часу в девятом вечера, когда Марион, прижавшись в угол дивана, курила папиросу, ей доложили о Тамарине. Поза ее не была картинка; но она, по примеру героинь светских романов, не переменила ее, зная, что всякая поза хорошенькой женщины очень хороша; туалет ее был ее обыкновенный туалет, вообще она осталась такова, как была всегда. Тамарин, напротив, был в каком-то апатическом расположении духа; он как будто устал, что, может быть, казалось от желтоватого цвета лица, при огне переходящего в бледность.
Марион приняла его немного холодно.
— Вы меня звали? — спросил Тамарин.
— Да! — отвечала Марион, не подав ему руки. — Я хотела вам сказать, что сердита на вас.
— Что вам за охота застращать меня с первых же слов! Хоть бы приготовили! — заметил Тамарин, весьма равнодушно садясь в кресло.
— Вы не из робких! А все-таки я вам скажу, что серьезно сердита на вас.
— За что ж немилость! Уж не за Имшину ли?
— И за нее, и за себя. С чего, во-первых, вы взяли, что доставляете мне удовольствие нападками на бедную Вареньку?..
— Я узнаю вашу чувствительность, — отвечал Тамарин. — Когда перед хорошенькой женщиной является другая хорошенькая, она с ней очень мила и любезна, хоть и не прочь немножко ей повредить. Чуть эта женщина унижена, сейчас являются глубокое сострадание, и участие, и сожаление... Это я не о вас собственно говорю...
— Не обо мне говорите, а обо мне думаете, и очень ошибочно, потому что судите по себе. Я ни с кем не соперничаю, а с Варенькой тем менее, да и не из чего. Впрочем, вы мне не верите; да это все равно! — Тамарин наклонил голову в знак согласия. — Во-вторых, ваш поступок с Варенькой неизвинителен. Мстить, и мстить женщине, за то, что она через пять лет переменила о вас мнение! Куда как хорошо!
— Вы находите, что это было мщение? Я не знал, что у меня такие южные страсти.
— Да, это мстительность самолюбия, которое до того раздражено, что оскорбляется всем на свете. Как, в самом деле, забыть Тамарина, когда он несколько лет назад удостаивал своим вниманием! Как остаться равнодушной при его появлении и быть любезною с каким-нибудь Ивановым!...
И говоря это, Марион действительно сердилась; лицо ее несколько разгорелось и черные глаза оживились: она была чудно хороша.
— Вы должны быть довольны, — прибавила она. — Иванов все слышал, и ваш разговор, может быть, будет иметь неприятные последствия и для него, и для Вареньки. Радуйтесь!
Тамарин действительно был доволен. Слова "как вы злы" имели для него значение комплимента. Притом же он думал, что женщина, которая сердится, есть уже женщина, которая интересуется.
Он посмотрел на одушевленную Марион и не мог удержаться от улыбки; но он ей придал другое выражение.
— Действительно, я ужасно злой человек и, кроме того, страшно самолюбив и мстителен, — сказал он. — В самом деле, шутка ли, мне вздумалось скуки ради посмеяться над мечтательницей, у которой во время оно был совсем другой вкус... и о ужас! — сколько шуму и суеты, какая тревога, какие огорчения! Тамарин эгоист, Тамарин зол, Тамарин мстителен! А Тамарину просто пришла охота мимоходом задеть хлыстиком по муравейнику. Виноват ли он, что все там перетревожилось.
— Да! С тем приключением, — сказала Марион, — что в этом муравейнике он задел женщину, которая ему прежде нравилась, и человека, которому отдают предпочтение!
— Поверьте, если бы я знал, что Иванов и Варенька так встревожатся от моей шутки и что ее припишут коварным замыслам оскорбленного самолюбия, я бы их оставил в покое!
— А если так, то докажите это! Положим, не ваша вина, что благодаря вестовщикам из шутки делают какую-то историю, что, может быть, они приняли ее слишком горячо, вам очень легко все поправить. Варенька вас не приняла — поезжайте к ней завтра, обратите все в шутку и извинитесь...
— Вам этого хочется? — сказал Тамарин.
— Вы мне доставите удовольствие, — сказала Марион, — тем больше, что я тут считаю себя немного виноватой.
— Извольте! — сказал Тамарин. Он встал, поклонился и вышел.
Марион поглядела ему вслед и улыбнулась.
VIII
Иванов возвратился домой часу в четвертом. Он забыл и вчерашнюю выходку Тамарина, и болтовню Островского, и Вареньку. Целое утро он ездил по делам или ими занимался, и в голове его, как у игрока, проведшего несколько часов за картами, вместо тузов и двоек, вертелась какая-то пестрая смесь своего рода. Кроме того, его очень интересовало вновь открывшееся тарараевское дело, которым Иван Кузьмич хотел запугать его, и дело это со своей запутанностью, сложностью и драматизмом завязки представлялось ему во всей юридической трудности и прельщало его воображение, как прельщает стратега план неизвестного ему сражения, математика вычисление пути новой кометы, или женщину — роман какого-нибудь пресловутого французского писателя в двадцати семи томах и с самым страшным заглавием. Однако ж ни тарараевское дело, ни хаос бумаг и просителей не заставили его забыть час обеда. Он позвал слугу, чтобы велеть накрыть на стол.
— Изволили видеть письмо? — сказал слуга
— Какое письмо?
— Принесли от Имшиных.
Он взял его с письменного стола, подал и вышел.
Иванов повертел письмо в руках, распечатал, нашел кругом исписанный мелким почерком почтовый лист, как только умеют писать одни женщины, взглянул на подпись, пожал плечами и начал читать.
Письмо было от Вареньки. Вот оно:
"Мое письмо удивит вас. Вы сделаете вопрос: к чему писать, когда мы так часто видимся, когда можем все пересказать друг другу? Это правда. Но есть вещи, которые тяжко пересказывать, есть случаи, про которые трудно говорить женщине даже самому близкому человеку, даже своему другу. А я именно об этом должна говорить с вами: вот отчего я к вам пишу.
Вам показался странным вчерашний поступок человека, которого имя мне даже неприятно написать здесь, его насмешки, его намеки на прошедшее? Еще страннее, может быть, было для вас то, что я не остановила его, растерялась и вместо ответа, которого он заслуживал, спешила уйти. Этому вы были причиной. Я знала, что вы тут, что вы все слышите: меня смущала мысль, что вы обо мне подумаете; мне было совестно и досадно, что я прежде ничего не говорила вам. Отчего, спросите вы, именно о вас только я думала в эту минуту? Потому, что вашим мнением я дорожу, потому, что считаю вас добрым, искренним, бескорыстным другом... ошиблась ли я?.. Вот причина, по которой хотела я только одного — как можно скорее прервать это невыносимое положение. Оно отчасти продолжается для меня и теперь. Я буду спокойна только тогда, когда все вам выскажу, хотя, Бог видит, как мне тяжело переносить это полузабытое, это неясное, как неприятный сон, прошлое. Слушайте же.
Лет пять-шесть назад я еще не была замужем, а жила с матушкой в Неразлучном.
Мне было осьмнадцать лет; соседей, особенно молодых, не было. Володю, с которым я росла, я считала за родного, за мальчика, и потому не обращала на него большого внимания. В это время в четырех верстах от нас поселился Тамарин.
Если бы я встретила его не приготовленная, не настроенная доходящими до меня слухами, я бы, может быть, прямо взглянула на него и скоро его разгадала. Но у меня была подруга, которая, не любя его, выставила в каком-то загадочном свете; возле нас жила прехорошенькая баронесса ***, которая, говорят, страстно любила Тамарина и на которую он имел какое-то странное влияние. Он был интересен, ловок, опытен; склад ума его был для меня нов и оригинален — звали его демоном. Баронесса уехала, и он начал ухаживать за мной: чего же еще больше, чтобы заставить полюбить себя молодую, неопытную девочку?.. Да, я полюбила его!... Уф! Как тяжело мне было написать это слово!...
Теперь, оглядываясь через столько лет на это отжитое чувство, оно мне кажется странным и непонятным... не потому, что я любила Тамарина, но потому, что я любила в нем именно его ложную сторону — то, что теперь заставило бы меня отвернуться от него и пожалеть о нем. Мне в нем нравился не светский человек, одаренный умом резким, оригинальным и анализирующим, не человек богатый способностями, хотя на ничто потративший их, самолюбивый потому, что он сознавал свои преимущества перед другими. Нет! Нравилась мне в нем его игра чувствами, его душевные страдания, которым я верила и которых источник мне был неизвестен. Видела я в нем человека высшей натуры, одаренного какою-то моральною властью; мне нравилось в нем особенно то, чего я не понимала: его загадочность... Она давала просторную канву моему пылкому воображению, и ему было любо вышивать по ней прихотливые узоры! Много доставлял он мне горьких минут, глубоких страданий, и я их принимала как что-то должное, чем я обязана была платить за его любовь: мне сладко было даже страдать от него... Что вы хотите! Когда мы любим человека, мы любим в нем и его недостатки, которые кажутся нам в каком-то особенном свете. Я была слепа; но я тогда была счастлива!...