Петр Боборыкин - Жертва вечерняя
Какой-нибудь умник начнет смеяться, а все-таки ничего дельного не скажет. Возможны ли привидения или невозможны? Кто знает! Да и почему же невозможны? Ведь я так рассуждаю: во всех этих ужасных историях говорится о том, что вот такой-то или такая-то, действительно, видела то-то и то-то. И как я могу вот теперь, сидя в спальне, сказать, что мне ничего не представится. Разумеется, мой Зильберглянц покачает головой и пробормочет: "Это толко нерфы, толко нерфы!"
Ему все нервы! Станут, пожалуй, уверять, что это белая горячка, сумасшествие. Никто же не войдет в меня; стало быть, и знать не может: привиделось мне от белой горячки или просто в здравом уме?
Quelque chose…[96] Но что?
Я вот смеюсь тоже над гомеопатией, смеюсь всегда над магнетизмом. Действительно, я была раз на séance,[97] такая глупость, шарлатанство! Какой-то француз при мне водил, водил руками по ясновидящей, потом взял в рот какую-то маленькую гармонику и начал гудеть. Это, видите ли, чтобы привести ее в восторженное состояние. Уж она кувыркалась, кувыркалась, голову совсем закатила назад, в глазах остались одни белки. А я подсела к ней, взяла ее за руку и спрашиваю:
— Какие у меня волосы?
Она отвечает:
— Вы блондинка.
Вот вам и ясновидение! Я даже рассердилась. Предлагали этой же девчонке колоть руку. Я ей так булавку запустила, что она закричала благим матом.
Да, все это прекрасно; но я не могу, однако ж, доказать ни другим, ни самой себе, что магнетизма нет. Если есть магнит в природе, должен быть в человеке и магнетизм. Да и гомеопатию объясняют как-то мудрено. Есть даже теперь аптеки и доктора ученые. Не меньше же они меня знают.
Вот то-то и дело, что никто из нас, женщин, никогда ничего хорошенько не передумал. Повторяем, как сороки, одни слова; а что в них такое сидит — не знаем.
И выходит на поверку, что сестра Елены хоть и блаженная, а мне бы не следовало над ней смеяться. Она говорит: верьте. Что ж? Ведь все верят так, как она. В вере не рассуждают. C'est élémentaire,[98] как Домбрович говорит: "аз — ананас, буки — бык". Всякому кажется, что его вера лучше веры других. Лютеране считают нас еретиками; а мы их. А раскольники? У меня вон миссис Флебс принадлежит к какой-то секте… я уж и не знаю, как выговорить. Ирвингиты какие-то. Она меня, кажется, хотела обратить… Она говорит, что у них там в Лондоне, когда соберутся в церковь, так находит такой восторг и на мужчин, и на женщин, и начинают они пророчествовать.
Ну что ж я против этого скажу? И почему это умнее, чем спиритизм? По-моему, даже глупее. У спиритов, по крайней мере, сами от себя не пророчествуют, а пишут то, что души им диктуют.
Теперь и то взять. Ведь между этими спиритами есть разные вдовы, матери, дочери. Они не могут помириться со смертью мужа, отца, сына. Это вовсе не смешно. Для них это, в самом деле, утешение. Они живут в это. Действительно, вызывают они души, или так им кажется — это решительно все равно, только бы они были довольны.
Я ведь тоже вдова. Сестра Елены думала, верно, что я неутешная вдова. Было ли бы мне приятно убедить себя, что я могу вызывать душу Николая? Признаюсь, я об этом никогда и не думала. Во-первых, что составляет его душу? Он был очень добрый человек, как мне казалось по крайней мере. Вот все, что я могу сказать о его душевных качествах. Если б он начал со мной говорить, я, право, даже не знаю, о чем бы мы с ним толковали?.. Он бы, конечно, справлялся о моем здоровье. Спросил бы меня: "Тоскую ли я по нем?" Обманывать душу — нехорошо. Я бы ему должна была ответить: "Голубчик мой, мне часто бывает очень скучно; но нельзя сказать, чтоб я о тебе много тосковала". Ну, вот он и перестал бы со мной говорить. Ведь если души сохраняют все качества живых существ, как уверяют спириты, Николай мой обиделся бы — и совершенно законно.
Но если можно вызывать души и говорить с ними, они должны ведь видеть ясно всю нашу внутренность, видеть все наши чувства и мысли. Без этого какой же толк в таком вызывании? Стало быть, они вперед знают, что мы им ответим.
Вот я нашла хоть какое-нибудь возражение против спиритизма.
Но все эти блаженные толкуют:
"Мы призываем души, чтобы узнать, что они делают на том свете".
Мой Николай наверно бы мне никаких мудреных вещей не сказал, если он даже и видел души греческих мудрецов. Он был добрый человек; но и только.
Да и наконец, это грех: справляться, что делают души на том свете… par le spiritisme.[99] Религия не позволяет этого.
Религия! Но сестра Елены и все эти спириты так благочестием и пропахли. Они только и говорят о божественном. Стало быть, можно помирить одно с другим. Уж так и быть, я еще раз отдам себя на съедение блаженной, чтоб она мне все это растолковала.
Да, вот мне двадцать два года. Я мать семейства, т. е. я хотела сказать, есть у меня дрянной Володька. Года через четыре надо ведь будет учить его молитвам… Je catéchiser.[100]
А что я знаю? Чему я верю? Всякий вот такой спиритизм, вздор, глупость, ставит меня в тупик. В таких вещах надо уж стоять на чем-нибудь твердо. Я вот люблю задавать себе разные вопросы и ни одного из них не умею решить. Этак, конечно, лучше верить, не рассуждая.
Oui, c'est à prendre ou à laisser![101]
Я скажу вот еще что: если бы, в самом деле, можно было говорить с покойниками, например, хоть бы мне с Николаем, тогда надо до самой смерти быть его женой духовно. Мне не раз приходило в голову, что любовь не может же меняться. Так вот: сегодня один, завтра другой, как перчатки. Что ж удивительного, если между спиритами есть неутешные вдовы. Они продолжают любить своих мужей… они ставят себя с ними в духовное сношение. Наверно, найдутся и такие, что не выйдут уже больше ни за кого.
Я это понимаю. Я даже одобряю это. Как же бы они стали говорить со своими покойниками, если б их сердце было отдано другому? Да и как вообще можно повторять одно и то же двум мужчинам: сначала одному повеситься на шею, замереть, клясться и божиться в бесконечной любви, потом и с другим тем же порядком? Есть, я думаю, барыни… до двух десятков доходили!
Значит, всем вдовам так и остаться… в девичестве?
Этого требует логика!
Но ведь я говорила о любви. А кто ее никогда не знал, вот хоть бы я, например?
Чувства мои к Николаю я не могу называть любовью.
Какая я смешная. Да почему я знаю, что именно составляет истинную супружескую любовь? Правда, есть неутешные вдовы, а я утешилась. Но тут может быть только разница количественная. Они посильнее любили мужей, я послабее. А все-таки я была жена, сделалась матерью, стало быть, мне следует пребывать в девичестве.
Ну, я уж до такой чепухи дописалась сегодня, надо бы вырвать эти листки.
23 декабря 186*
Полночь. — Пятница
Я очень рада! Теперь я понимаю, что такое Домбрович, т. е. не то чтобы совсем, а все-таки понимаю.
Он у меня обедал один. Я бы, конечно, не позвала его одного, но так случилось.
Ариша пристала ко мне:
— Вам, Марья Михайловна-с, беспременно нужно гулять-с. Доктор мне наказывали намедни, чтобы каждый день вам напоминать-с.
Погода стояла прелестная. Я так люблю свежий снег. Все блестит. Лучше как-то живется.
Я просто совершила подвиг: дошла пешком до Невского. Был час четвертый уж. На солнечную сторону я не пошла. Одной, без человека: все эти миоши пристанут. Иду по тому тротуару, где гостиный. Порядочно устала к Аничкову мосту. Думаю себе: "Ну, если б теперь хоть даже Паша Узлов предложил руку, я бы не отказалась". Одышка меня схватила. На углу Владимирской я остановилась в раздумьи: вернуться мне назад по Невскому или взять по Владимирской? Поднялся маленький снежок. Я надвинула на голову башлык.
— Марья Михайловна! — раздался около меня мужской голос.
Гляжу — Домбрович.
Я очень обрадовалась. Покраснела даже от удовольствия. Провидение посылало мне руку.
Мне очень нравится, что Домбрович называет меня по-русски: Марья Михайловна.
— Какое сияние! — Он всплеснул руками и опустил глаза.
Мой белый башлык расшит золотом. Со стыдом признаюсь, что он мне стоил сто рублей.
— Вы гуляете? — спросила я.
— С наслаждением, — сказал Домбрович. — Не думал встретить вас на этой стороне.
— Я почти никогда не хожу, — перебила я его. — Доктор пристал. Я вышла для моциона, а не для тех иерихонцев. — И я указала на тротуар, через улицу.
Он рассмеялся моему слову.
— Вы теперь назад? — спросил Домбрович.
— Сама не знаю. Зашла так далеко, боюсь, не дойду до дому.
— А моя рука?
Какой догадливый!
— Если б вы мне ее не предложили, я сама бы ей овладела.
Он улыбнулся; но скромно.
На улице, в бобровой шапке и пальто, Домбрович еще ничего. У него хорошая осанка. Мороз подрумянил его немножко. Держится он прямо, не по-стариковски. Я люблю высоких мужчин, не потому, что я сама большого роста, но с ними как-то ловко и говорить, и ходить, и танцевать.