Евгений Витковский - День пирайи (Павел II, Том 2)
В коридоре послышалась мягкая, но все же носорожья поступь этого самого котенка. Елена оторвалась от ингалятора и отворила дверь, супруги нежно чмокнулись. Георгий не стал садиться и протянул жене запечатанную папку.
— Лена… — сказал генерал, — ЭТО наконец-то готово. Возьми, прочти, уничтожь и прими меры. Здесь, как ты помнишь, жизнь и смерть твоего толстого Кощея, которому ты должна помочь и дальше быть бессмертным. Я пойду к себе. Я в тебя верю.
Голос генерала дрогнул, но Елена притянула мужа к себе и еще раз нежно чмокнула. Он не должен был волноваться. Она на крайний случай предусматривала очень много разных вариантов. Генерал мысленно перекрестился и ушел. Елена недрогнувшей рукой сломала сургуч на папке. Внутри оказался небольшой ведомственный бланк, Елена не обратила даже внимания, какой именно. А на нем всего одна фраза. Генеральша пробежала фразу глазами. Не может этого быть. Чтобы такой пустяк мог довести Георгия до инфаркта? Ну, он этого, конечно, не знает, ну и что? Ведь все для его же блага. На листке стояло: «Настоящим уведомляем Вас, глубокоуважаемый Георгий Давыдович, что Ваша супруга, Елена Эдуардовна Шелковникова, урожденная Корягина, с 1963 года завербована русским отделом английской разведки „Интелидженс сервис“, с ежегодным жалованьем в размере…»
Елена, не колеблясь, предала листок огню. Ну и что с того, что была это чистая правда?
3
Смерть не все возьмет — только свое возьмет.
Б.ШЕРГИН. ЛЮБОВЬ СИЛЬНЕЕ СМЕРТИСоломону было совсем, совсем плохо.
Плохо, как никогда. Все сразу повалилось на бедную его, на лысую и старую еврейскую голову, рухнуло на несгибаемо толстую, — хоть и не такую апоплексическую, как поговаривали злые языки, — шею, придавило спину, и даже как-то стало в поясницу постреливать. А с поясницей у Соломона всю жизнь как раз все в порядке было. И мысли какие-то ненужные в голову лезть стали, стишки какие-то поганые, как будто никогда и нигде не слышанные, — тогда, выходит, собственного, что ли, сочинения? — но от такого своего сочинения пушкинисту лучше бы уж сразу под поезд; просто, значит, запамятовал, откуда же они взялись?
Ничего не знают Мойры
О печалях тети Двойры.
Какие могут быть печали у тети Двойры, если она еще в сорок шестом перебралась в Израиль? И гроб дяди Натана с собой увезла, чтобы в святой земле похоронить, какие еще печали… Чепуха, чепуха…
Он только что прошел пешком здоровенный кусок: от берега Томи до вокзала. Хоть остудился чуточку, впрочем, может быть, что и простудился. Март в Томске — самая настоящая зима, весною еще и не пахнет. Но лучше бы не видеть ему этого города никогда, не заводить с племянницей той приснопамятной беседы вообще. Смешанное чувство шевельнулось в душе пушкиниста при воспоминании о Софье: знала она тогда, или же не знала? Наверное, знала. Но пожалела его, старика. И, кроме того, в тайне своего происхождения она-то не виновата никак, она-то наверняка только верхний покров с тайны сдернула, а под ним-то, туда, пониже, такое вот откопалось, что и вины на ней нет даже первородной, а одни сплошные заслуги выходят первородные, значит. Бедная девочка, красивая и несчастная, довольно о ней, не виновата она. Точка.
Неприятность, завершившая его более чем двухмесячные копания в томских архивах, только ставила точку после длинной цепи неприятностей последнего времени. Первая беда свалилась нежданно, еще в конце прошлого года: какой-то доморощенный московский пушкинист, самого имени которого Соломон и не слышал прежде никогда, опубликовал в самом толстом московском журнале длиннющее сочинение о последних днях жизни Пушкина, притом без ссылки на Соломона Керзона, на ведущего, как-никак, пушкиниста России. И в составе этого гадкого творения привел три письма Ланского к Златовратскому-Крестовоздвиженскому, срам сказать, в новых переводах с французского, ибо, мол, прежние были выполнены небрежно, изобиловали погрешностями и даже прямыми искажениями. А прежние-то переводы были опубликованы как раз Соломоном. А подлинники находились в личном Соломоновом архиве. И не в том было дело, что письма у него похитили, а в том, что письма изначально были написаны по-русски, но при публикации, чтобы сбить с толку очень уж дотошных конкурентов, угораздила Соломона нелегкая поставить под письмами приписки: «Подлинник по-французски». С одной стороны, ведь это же самая наинаглейшая фальсификация! С другой — иди уличи теперь этого фальсификатора, если уж сам аферу устроил. Зачем, главное? Мысленно Соломон кусал локти. И отмахивался от прицепившейся тети Двойры.
А потом еще передали, что изменник родины, эмигрант Фейхоев, напечатал где-то ТАМ статью: «Пушкин как литературный негр».И еще одну: «Чьим негром был Пушкин?» Или это одна статья была, просто заголовок двойной? Нет, не вспомнить. А потом и вовсе какая-то непонятная неприятность приключилась. Во «Временнике Пушкинского дома», который Соломон купил уже в Томске, прочел он коротенькую информашку о том, что две досужих старушенции прочитали, наконец-то, им же, Соломоном, выходит, на свою же голову разысканный еще в шестидесятые годы дневник троюродной племянницы генерала Ланского, что замужем была за каким-то очень знатным датским офицером и дневник вела, понятное дело, по-датски. Из-за скверного, к тому же готического почерка, тем более неведомого Соломону датского языка, — да и вообще знает ли кто этот язык?.. Соломон на этот документ тогда внимания не обратил, а вот выходит, что документ этот не просто важный, а драгоценный, черт бы его взял. Так что вот теперь две старых перечницы его же, Соломона, находкой, получается, по нему же и вдарили. «Временник» сообщал, что данные «датского» дневника в корне опровергают сложившуюся в современной науке точку зрения на проблему взаимоотношений Пушкина и Ланского! Соломонову, значит, точку зрения опровергают, ибо кто ж, кроме него, эту самую точку зрения в науке складывал?.. Не по силам такая тема всяким пигмеям. Да что ж, черт подери, они там выкопали?.. Вдруг да не поняли что-нибудь? Вдруг, к примеру, обнаружили кровное родство кого-нибудь с кем-нибудь и сдуру решили, что ежели, скажем, была у Ланского еврейская кровь, — а в этом Соломон давно был уверен, — так это прямо уж сразу опровержение всех теорий? Это было бы как раз подтверждением всех его самых революционных теорий! Черт возьми, что они там такое выкопали? Выучить, что ли, евреем преклонных годов этот самый датский язык за то, что на нем про Пушкина кто-то написал чего-то, да все и опровергнуть? Проклятая тетя Двойра…
Но самым тяжким ударом, понятно, была собственная томская находка: запись о церковном браке Анастасии Скоробогатовой. И запись о рождении ее сына, Алексея Романова. Нутром и сердцем Соломон понимал, что этот самый старец томский, который имя давно покойного императора прикарманил, просто покрыл венцом чей-то грех. Не было в сердце Керзона никакой злобы на этого старца, в его руках имелись неопровержимые доказательства того, что, коль скоро Пушкин на одном балу танцевал с сестрой Анастасии, то более чем вероятно, что на другом балу он скорее всего вполне даже мог танцевать и с самой Анастасией! А после балов, да и во время их, мало ли чем в те далекие и бесстыдные времена люди занимались! Да ведь мог даже и не на балу с ней танцевать, а в маскераде!.. А там свет тушили и разные другие вещи выделывали. Так что вот, ежели в маскераде, да именно с самой Анастасией… Надо, непременно надо раздобыть список всех приглашенных на тот маскерад! Дальше чего же проще: всех перебрать, ведь не иначе как кто-нибудь да подсмотрел, как Пушкин… Что он там с ней делал-то, а?.. Запамятовалось как-то, ну да неважно, лишь бы тетя Двойра к черту пошла… Да вот как только все это объявить, когда сам же на весь мир раструбил и всех убедил, что не занимался Пушкин никакими гадостями никогда! А даты-то, даты вот как раз все сходятся, меньше чем через девять месяцев родился Алексей Романов после гибели Пушкина, ну и, стало быть, стало быть… Бедная девочка Софа, бедная девочка, как жестоко она ошибается, думая, что ее прапрадедушка — какой-то там ничтожный, какой-то там задрипанный царь. И ведь казнится, небось! Ее прапрадедушке, настоящему, все цари и все императоры всех времен и народов недостойны даже пятки вылизывать! Соломон был в этом уверен совершенно твердо. Но факты! Где их взять? Ну хоть малейшую зацепку, ну хоть бы намек на такого человека, который дал бы неопровержимое свидетельство этой, еще одной, но самой, конечно же, чистой и возвышенной любви величайшего поэта, ну хоть бы кто-нибудь, кто стоял при этом со свечкой! Ну ведь мог же кто-нибудь?.. ну, что ли, войти по ошибке, ну, хоть на миг увидеть то, что ни пятнышком не осквернило бы память поэта, ну, неужто горничная какая-нибудь, окажись она свидетельницей, не залюбовалась бы?.. Ведь все так просто, так по-человечески, так красиво. И он, Соломон, сразу оказался бы тогда с Пушкиным в косвенном, но все же достаточно близком родстве, — вот только доказать бы, пусть тогда все эти литературные обтерханцы пикнуть посмеют, покажет он им тогда письма по-французски! А так — все спишется на этого самого липового Романова. Что он мог-то в шестьдесят лет?