Иван Рукавишников - Проклятый род. Часть III. На путях смерти.
То Анкудинов сказал, у окна столовой сидя. Так часто его за эти годы в неопытности упрекали «старики», что он почитал себя очень опытным и осторожным, в действительности же успел развить в себе лишь крайнюю подозрительность. Кое-кто из «стариков», знавших Анкудинова вплотную, говаривал:
- Ну, что ж. По нынешнему времени и это клад. Авось «азефа» вынюхает.
А Анкудинов, сказав Власу свою фразу, так не на него, а мимо куда-то одним глазом поглядел, так ногой закачал и пальцем по подоконнику будто в рассеянности забарабанил, что крякнул-кашлянул кто-то из «монахов». Васильев сказал, и голос был тих:
- Да. Конечно, бывает, но редко. Нужны особые стечения обстоятельств. Все же...
И не поглядел на Власа. Вскипел Влас.
- Что такое! Что такое еще! Товарищ не впервые позволяет себе...
И Влас безнадежным каким-то жестом неопределенно махнул к окну, где Анкудинов. А тот побледнел и сжался, выражение лица храня спокойным. Про такие его секунды «старики» говорили:
- Заводит пружину.
Красные пятна поплыли по лицу Власа. Стоял тяжелый, высокий у обеденного стола, у длинного. Назывался тот стол - табльдот.
- Не позволю! Не позволю! Я давно замечал... Да. Прочь намеки и экивоки всяческие!
Стоял высокий, каждое слово говорил-кричал - будто листок из записной книжки левой рукой вырывал-бросал под правую, а правой пригвождал к столу те листки. А гвоздь тот даже видел Юлий; а звали Юлия: Отрок. Но стал Юлий говорить про то потом уж, когда вскользь обмолвился Николай.
Стоял, в стол рукой бил Влас.
Об обиде подозрений слова.
Бледнел Анкудинов. И наконец:
- Шпикомания? Расстроенные нервы неудачников? Нет-с, почтеннейший! И напрасно думаете, что ваши слова могут обидеть. Не обижаться мы должны, а по мере сил предупреждать ошибки друг друга. И учить, пока не поздно. Да-с, учить. А коли поздно, то есть в тех случаях, когда неосторожность товарища безнадежна, или, что гораздо хуже, когда это едва ли неосторожность только...
- Что? Повторите!.. Повторите!
И еще выше стал Влас. И дрожа поблескивали стекла его очков. Кто-то кашлянул, кто-то поднялся со стула и сказал:
- Товарищи...
Сосед того прошипел:
- Ш-ш!
- Да, конечно. Не мешайте выяснению вопроса. Но все же выбрать председателя...
- В таком случае предлагаю Калистратушку!
То крикнул Анкудинов. И непонятно было: смеется ли, серьезно ли.
- Калистрат, садись!
- Сюда, сюда.
- Председатель будешь!
Радовались минуте шутки, чуть рассеявшей туман размолвки. Шуткой показалось предложение Анкудинова.
«Не так, стало быть, серьезны обвинения, которые затаил он и сейчас бросит в лицо Власу».
Калистратушкой звали невзрачного тусклого поповича, примкнувшего к движению в дни московского восстания, до истерики его поразившего баррикадами, заколоченными домами, жестокостью расстрелов и веселой какою-то стойкостью дружинников. Калистратушку презирали все именно за его тусклость, бесталанность и за то еще, что он был явно запойным. Но опыт показал, что пьянство Калистрата на пользу партии. Молчаливый по натуре, не проговаривался никогда, а сидя часами по кабачкам, приносил не раз ценные сведения. Искренно мурлыкал семинарские песенки, водя стаканом по пивной луже непокрытого кабацкого стола; легко сводил знакомство с темными людьми; трех уже сыщиков указал товарищам. А то, что дворники дома видывали Калистрата глубокой ночью у ворот, бьющего неверной рукой по щеколде, это, как решили товарищи, тоже не вредно. А в дни вытрезвления и потом, в дни тоски предзапойной, в уголке где-нибудь сидел Калистрат и, вороша свои желтые волосы, прямые, длинные и масляные, тупо пытался проникнуть в смысл социал-революционной брошюры, взятой у товарищей. В те дни мало ел, пугался вопросов, и глаза его по-собачьи слезились.
Презирали, третировали, давно уж не жалели. Калистратом, Калистратушкой стали звать с той поры, как привелось поповичу краткий срок жить по паспорту какого-то крестьянина Калистрата. Имя понравилось всем. Привыкли.
А сейчас уж сидел попович на председательском месте. И переглядывались все после внезапно строгих слов его.
Постучал ножом о стакан и глухим голосом сказал, глядя Анкудинову в глаза:
- И вы сюда пожалуйте, товарищ, к столу. И ваше слово... Да, да, к столу. Все здесь, и вы...
Дернув плечами, пересел Анкудинов.
- Да, да. Ваше слово. Товарищ Влас, вы потом. И вот что... ввиду серьезности момента очень прошу внимания и... и сдержанности.
Шепот послышался.
- Кто хочет говорить? Сейчас, Анкудинов. Товарищи, могу записать. Кто хочет?
- Я. Но после Власа.
- Меня запиши.
- Ну, и меня, может быть...
- Записал. Товарищ Анкудинов, прошу!
Чуть поморщившись и для первых слов потеряв силу гнева, начал Анкудинов:
- Если уж так официально, то да, я не могу не обвинить товарища Власа в поведении, заслуживающем название едва ли только неосторожности...
Задребезжал стакан под ударами ножа. Побледнев, откидывая мокрые желтые волосы со лба, раздельно сказал председатель, и голос его срывался с высокого свиста в низкий хрип:
- Ораторов прошу говорить стоя! А вы, товарищ, сядьте.
- Что такое?
- К чему?
- Вот еще...
- По праву председателя. Иначе слагаю...
- Товарищи, пусть!
- Он прав. Молодец, Калистрат. В таком деле...
Дребезжал-звенел стакан. Встал Анкудинов.
- Да. Хорошо... Я хотел говорить о неосторожности товарища и о тех его поступках, которые... Но вот что! Перехожу к главному. Проект товарища Власа, о котором докладывал Николай и которому Николай симпатизирует, этот проект кажется мне не столько трудно осуществимым, как говорили здесь и у Николая, сколько губительным... да, губительным в самом корне. Губительным для дела, для всех нас...
- Что? Объяснитесь!
То Влас.
Но частым звоном без перерыва зазвенел стакан.
- ...Да. Это грозит гибелью. И, боюсь, умышленной гибелью.. Конечно, немного нас, и не очень жаль, если... но проект, предполагая сближение с чуждыми элементами... товарищи, я не боюсь слов и вы не бойтесь. Я называю этот проект провокаторским. Да!
Гася шепотный огонь зачинавшейся распри, зазвенел-загудел под ударами ножа стакан.
- Ваше слово, товарищ Влас, если товарищ Анкудинов кончил.
- Кончил, да. Но я не сказал бы и половины того, что сказал, если б не знал об одном странном обстоятельстве. Это обстоятельство следующее: товарищ Влас видится, и не редко, и я знаю где, с Варевичем; с тем самым Варевичем, который в Петербурге тогда... Помните...
Загудели голоса. И в этом гуле звон стакана председателя был как шепот камешков прибрежных, а близко будто гудела глубина моря. Но вот будто кусок шелка разодрал кто-то в углу у буфета. Свисток резкий. К говорной трубе подбежал Миша-студент. Пробку-свисток вынул, крикнул; и почему-то примолкли все.
- Вы, Ирина Макаровна?
- Ха-ха-ха! Вот мальчишки! Полчаса слушаю. Надоело. Вы что это моего Власа обижаете! И гомон же у вас... двери закрыли, и думаете - одни. Нам здесь с Валей все как есть в трубу слышно. Ну и конспираторы! Если тайно хотите, ту пробку надо, ту белую, глухая называется. Хорошо, что вас только женский монастырь слушает. Нарветесь еще... Ну да ладно. Мы сейчас к вам. Наливка чтоб была! Да Торе не говорить, что для нас. Живо! А кто такой Варевич? Что-то не припомню.
- Мы, Ирина Макаровна...
- Ну, ладно. Валя оденется, и сейчас мы к вам. Про наливку не забудь, ведмедь. И Власа не обижать. Он мой. Ждите!
Кто потупившись, кто в потолок глядя, сидели те. Влас в окно глядел, в сумеречное, и вот чуть презрителен стал взгляд его; а Анкудинов лицом дергался, правой рукой мял салфетку. Слова смешливые Ирины Макаровны слушали, будто она там вон в буфете заперта и оттуда кричит-говорит. Защурив глаза, подняв нож над стаканом, сидел-молчал председатель. Надвинул желтые, на желтом лице чуть видные брови. Лидия, Лида, та, которая числилась кухаркой, глядя в затылок Миши, мяла кусочек черного хлеба.
X
Ранее, тогда когда-то, и кажется ей, что безмерно давно то было, Раиса Михайловна чуяла-изживала скорбь жизни, как грозу надвигающейся из неведомого хохочущей-грохочущей рати. И рать та черная движима десницею Карающего.
Неустанными молитвами покаянными и умоляющими отсрочить черное, ослабить страшное.
Ныне не то. Скорбь не зарево растущее, скорбь - разлившийся на весь мир песок золотой. И весь мир - пустыня тихая, мертвая. И палит, иссушает песок. Не идти бы по жгучему, по мертвому, лечь бы и не жить, пропасть.
Не пугают Раису Михайловну страшные вести, передаваемые Константином. И не потому не пугают, что спокоен голос сына Кости.
Все страшное сбылось. И нечего бояться.
- Вот, мамаша, из санатории от профессора. Надежды на выздоровление нет; то есть на полное выздоровление. Но для окружающих не опасен... пока, и может жить у родных.