Михаил Салтыков-Щедрин - Том 8. Помпадуры и помпадурши. История одного города
С этим другом она запиралась один на один и вспоминала. Она даже сама удивлялась, какой неисчерпаемый источник подробностей открывался перед нею всякий раз, как она принималась припоминать.
— Вот какой этот помпадурушка глупенький! сколько он нашалил! — говорила она Ольге Семеновне и вновь отыскивала какую-нибудь еще не рассказанную подробность и повествовала об ней своему другу.
От остальных знакомых она почти отказалась, а действительному статскому советнику Балбесову даже напрямки сказала, чтобы он и не думал, и что хотя помпадур уехал, но она по-прежнему принадлежит одному ему или, лучше сказать, благодарному воспоминанию об нем. Это до такой степени ожесточило Балбесова, что он прозвал Надежду Петровну «ходячею панихидой по помпадуре»; но и за всем тем успеха не имел.
— Ведь вот, сударь, какое этому помпадуру счастье! — говорил он, — ведь, кажется, только и хорошего в нем было, что на обезьяну похож, а такую привязанность к себе внушил!
Большую часть времени она сидела перед портретом старого помпадура и все вспоминала, все вспоминала. Случалось иногда, что люди особенно преданные успевали-таки проникать в ее уединение и уговаривали ее принять участие в каком-нибудь губернском увеселении. Но она на все эти уговоры отвечала презрительною улыбкой. Наконец это сочтено было даже опасным. Попробовали призвать на совет надворного советника Бламанжѐ и заставили его еще раз стать перед ней на колени.
— Голубчик! не от себя, а от имени целого общества… — умолял злосчастный Бламанжѐ, ползая на полу.
— Вы с ума сошли! вы, кажется, забыли, кто меня любил! — отвечала она, величественно указывая на портрет старого помпадура.
А помпадур, словно живой, выглядывал из рамок и, казалось, одобрял ее решение.
И вот, однажды утром, Надежда Петровна едва успела встать с постельки, как увидала, что на улице происходит какое-то необыкновенное смятение. Как ни поглощена была ее мысль воспоминаниями прошлого, но сердце ее невольно вздрогнуло и заколотилось в груди.
— Поздравляю, душенька! новый помпадур приехал! — весело сказал вошедший в это время надворный советник Бламанжѐ.
IIМежду тем уважение к Надежде Петровне все росло и росло. Купцы открыто говорили, что, «если бы не она, наша матушка, он бы, как свят бог, и нас всех, да и прах-то наш по ветру развеял!». Дворяне и чиновники выводили ее чуть не по прямой линии от Олега Рязанского. Полициймейстер настолько встревожился этими слухами, что, несмотря на то что был обязан своим возвышением единственно Надежде Петровне, счел долгом доложить об них новому помпадуру.
— Скажите бабе, чтобы она унялась, а не то… фюить! — отвечал новый помпадур и как-то самонадеянно лихо щелкнул при этом пальцами.
Новый помпадур был малый молодой и совсем отчаянный. Он не знал ни наук, ни искусств, и до такой степени мало уважал так называемых идеологов, что даже из Поль де Кока и прочих классиков прочитал только избраннейшие места*. Любимейшие его выражения были: «фюить!» и «куда Макар телят не гонял!»
Тем не менее, когда он объехал губернскую интеллигенцию, то, несмотря на свою безнадежность, понял, что Надежда Петровна составляет своего рода силу, с которою не считаться было бы неблагоразумно.
— Поверьте, mon cher[13], — открывался он одному из своих приближенных, — эта Бламанжѐ… это своего рода московская пресса! Столь же податлива… и столь же тверда! Но что она, во всяком случае, волнует общественное мнение — это так верно, как дважды два!*
Но что всего более волновало его, так это то, что он еще ничем не успел провиниться, как уже встретил противодействие.
— Помилуйте! я приехал сюда… и, кроме открытого сердца… клянусь богом, ничего! — говорил он, — и что ж… на первых же порах!
Однако мало-помалу любопытство взяло верх, и однажды, когда полициймейстер явился утром, по обыкновению, то новый помпадур не выдержал.
— А что… эта старая… какова? — спросил он.
— Птичка-с!
— Гм… вы понимаете… я… Но!..
— Точно так-с.
— Ну да!
У полициймейстера сперло в зобу дыхание от радости. Он прежде всего был человек доброжелательный и не мог не болеть сердцем при виде каких бы то ни было междоусобий и неустройств. Поэтому он немедленно от помпадура поскакал к Надежде Петровне и застал ее сидящею в унынии перед портретом старого помпадура. У ног ее ползал Бламанжѐ.
— Где-то ты теперь, глупушка! Нашалил — и уехал! — рассуждала она сама с собою.
Однако, когда в передней послышалось звяканье полициймейстерской сабли, она не могла не вздрогнуть. Так вздрагивает старый боевой конь, заслышав призывной звук трубы. Надо сказать, впрочем, что к Надежде Петровне всякий и во всякое время мог входить без доклада и требовать себе водки и закусить.
— Принеси ты мне, Семен, этой рыбки — знаешь? — командовал полициймейстер в передней. — А вы, Надежда Петровна, все еще в слезах! Матушка! голубушка! да что ж это такое? — продолжал он, входя в комнату, — ну, поплакали! ну и будет! глазки-то, глазки-то зачем же портить!
— Да-с, вот не могу убедить! — вступился Бламанжѐ.
— До тех пор, покуда… — сказала Надежда Петровна, и голос ее оборвался.
— Ну да, есть резон! а вы бы, сударыня, и об нас, грешных, тоже подумали!
— Что ж я могу сделать! теперь моя роль… Надежда Петровна поникла головой.
— А я вот что вам доложу, сударыня! — настойчиво продолжал полициймейстер, — вместо того чтобы перед этим, прости господи, идолом изнывать, вам бы, сударыня, бразды-с… вот что, сударыня!
Но Надежда Петровна по-прежнему смотрела в упор на старого помпадура.
— Я, сударыня, еще сегодня имел счастье докладывать… Полициймейстер вздохнул.
— Что же? — вступился Бламанжѐ.
— А что ж, говорят, коли оне хотят противодействовать, так и пускай!.. Нехорошо это, Надежда Петровна! Бог с вас за это спросит! так-то-с!
Но она все молчала и, казалось, в глазах смотрящего на нее помпадура почерпала все бо̀льшую и бо̀льшую душевную твердость.
«Нашалил — и уехал!» — думалось ей.
— Вот то-то оно и есть-с! — продолжал полициймейстер, как бы предвосхищая ее мысль, — они-то уехали, а мы вот тут отдувайся-с!
— Я постоянно ей это твержу! — оправдывался Бламанжѐ, — и не я один — все общество!
Но Надежда Петровна уже не слушала более. Она вскочила с места и, как раненая тигрица, устремилась на полициймейстера.
— Так вы забыли, кто меня любил? — вскрикнула она на него, — а я… я помню! я все помню!
И с этим словом она величественно удалилась из комнаты.
Попытки, однако, этим не ограничились. Чаще и чаще начали навещать Надежду Петровну городские дамы, и всякая непременно заводила речь об новом помпадуре. Некоторые говорили даже, что он начинает приударять.
— Как жаль, что около него нет… vous savez?[14] — прибавляла при этом какая-нибудь сердобольная дамочка.
— Нет, не знаю! — отвечала Надежда Петровна с изумительным равнодушием.
— Ну, этого… как это лучше выразить… руководящего…
— А!
Наступила эпоха обедов и балов. Надежда Петровна все крепилась и не спускала глаз с портрета старого помпадура. В городе стали рассказывать друг другу по секрету, что она надела на себя вериги.
— Mais, enfin, cela commence à devenir ridicule, ma chère![15] — говорили ей подруги, приглашая принять участие в общественных торжествах.
— Вы не знаете, mesdames, кто меня любил! — был ее обыкновенный ответ на эти приставанья, — а я… я знаю! О! я очень-очень много знаю!
— Все это так… c’est sublime, il n’y a rien à dire![16] но все же… всему есть наконец мера!
— Вот так-то я с ней каждый божий день бьюсь! — вступался при этом надворный советник Бламанжѐ, который, в последнее время, истаял, как свечка.
В сущности, однако ж, сердце ее мало-помалу подавалось. Она начинала уже анализировать физиономию старого помпадура и находила, что у него нос…
— Ах, ma chère[17], посмотрите, какой у него уморительный нос! — говорила она Ольге Семеновне.
— Я удивляюсь, как вы прежде этого не заметили, — отвечала госпожа Проходимцева, которая и с своей стороны употребляла все усилия, чтобы заставить Надежду Петровну позабыть о прошедшем. — Да и губы-то не больно мудрящие!
И вот, однажды, она рискнула даже взглянуть в окошко… О, ужас! она увидела нового помпадура, который шел по улице, мурлыкая себе под нос:
L’amour — qu’est que c’est que ça, mamselle?
L’amour — qu’est que c’est que ça?[18]
Он был так хорош, что она невольно загляделась. Брюнет, небольшого роста, но чрезвычайно пропорционально сложенный, он, казалось, был создан для того, чтобы повелевать и очаровывать. На левой щеке его была брошена небольшая бородавка (она все заметила!), а над губой прихотливо вился темный ус, который он по временам прикусывал. Красота его была совсем другого рода, нежели красота старого помпадура. У того и нос и губы были такие мягкие, такие уморительные, что так и позывало как-нибудь их скомкать, смять, а потом, пожалуй, и поцеловать. Но не за красоту поцеловать, а именно за уморительность. У этого, напротив, все было крепко, все говорило о неуклонности, неупустительности и натиске.