Лев Толстой - Семейное счастие
Я чувствовала, что слезы подступают мне к сердцу и что я раздражена на него. Я испугалась этого раздражения и пошла к нему. Он сидел в кабинете и писал. Услышав мои шаги, он оглянулся на мгновение равнодушно, спокойно и продолжал писать. Этот взгляд мне не понравился; вместо того чтобы подойти к нему, я стала к столу, у которого он писал, и, раскрыв книгу, стала смотреть в нее. Он еще раз оторвался и поглядел на меня.
- Маша! ты не в духе? - сказал он.
Я ответила холодным взглядом, который говорил: "Нечего спрашивать! что за любезности?" Он покачал головой и робко, нежно улыбнулся, но в первый раз еще моя улыбка не ответила на его улыбку.
- Что у тебя было нынче? - спросила я. - Отчего ты не сказал мне?
- Пустяки! маленькая неприятность, - отвечал он. - Однако теперь я могу рассказать тебе. Два мужика отправились в город...
Но я не дала ему досказать.
- Отчего ты не рассказал мне тогда еще, когда за чаем я спрашивала?
- Я бы тебе сказал глупость, я был сердит тогда.
- Тогда-то мне и нужно было.
- Зачем?
- Отчего ты думаешь, что я никогда ни в чем не могу помочь тебе?
- Как думаю? - сказал он, бросая перо. - Я думаю, что без тебя я жить не могу. Во всем, во всем не только ты мне помогаешь, но ты все делаешь. Вот хватилась! - засмеялся он. - Тобой я живу только. Мне кажется все хорошо только оттого, что ты тут, что тебя надо...
- Да, это я знаю: я милый ребенок, которого надо успокаивать, - сказала я таким тоном, что он удивленно, как будто в первый раз что увидел, посмотрел на меня. - Я не хочу спокойствия, довольно его в тебе, очень довольно, прибавила я.
- Ну, вот видишь ли, в чем дело, - начал он торопливо, перебивая меня, видимо, боясь дать мне все выговорить, - как бы ты рассудила его?
- Теперь не хочу, - отвечала я. Хотя мне и хотелось слушать его, но мне так приятно было разрушить его спокойствие. - Я не хочу играть в жизнь, я хочу жить, - сказала я, - так же, как и ты.
На лице его, на котором все так быстро и живо отражалось, выразилась боль и усиленное внимание.
- Я хочу жить с тобой ровно, с тобой...
Но я не могла договорить: такая грусть, глубокая грусть выразилась на его лице. Он помолчал немного.
- Да чем же неровно ты живешь со мной? - сказал он. - Тем, что я, а не ты, вожусь с исправником и пьяными мужиками...
- Да не в одном этом, - сказала я.
- Ради бога, пойми меня, мой друг. - продолжал он, - я знаю, что от тревог нам бывает всегда больно; я жил и узнал это. Я тебя люблю и, следовательно, не могу не желать избавить тебя от тревог. В этом моя жизнь, в любви к тебе: стало быть, и мне не мешай жить.
- Ты всегда прав! - сказала я, не глядя на него.
Мне было досадно, что опять у него в душе все ясно и покойно, когда во мне была досада и чувство, похожее на раскаяние.
- Маша! что с тобой? - сказал он. - Речь не о том, я ли прав, или ты права, а совсем о другом: что у тебя против меня? Не вдруг говори, подумай и скажи мне все, что ты думаешь. Ты недовольна мной, и ты, верно, права; но дай мне понять, в чем я виноват.
Но как я могла сказать ему мою душу? То, что он так сразу понял меня, что опять я была ребенок перед ним, что ничего я не могла сделать, чего бы он не понимал и не предвидел, еще больше взволновало меня.
- Ничего я не имею против тебя, - сказала я. - Просто мне скучно и хочется, чтобы не было скучно. Но ты говоришь, что так надо, и опять ты прав!
Я сказала это и взглянула на него. Я достигла своей цели, спокойствие его исчезло, испуг и боль были на его лице.
- Маша, - заговорил он тихим, взволнованным голосом. - Это не шутки то, что мы делаем теперь. Теперь решается наша судьба. Я прошу тебя ничего не отвечать мне и выслушать. За что ты хочешь мучить меня?
Но я перебила его.
- Я знаю, ты будешь прав. Не говори лучше, ты прав, - сказала я холодно, как будто не я, а какой-то злой дух говорил во мне.
- Если бы ты знала, что ты делаешь! - сказал он дрожащим голосом.
Я заплакала, и мне стало легче. Он сидел подле меня и молчал. Мне было и жалко его, и совестно за себя, и досадно за то, что я сделала. Я не глядела на него. Мне казалось, что он должен или строго, или недоумевающе смотреть на меня в эту минуту. Я оглянулась: кроткий, нежный взгляд, как бы просящий прощения, был устремлен на меня. Я взяла его за руку и сказала:
- Прости меня! Я сама не знаю, что я говорила.
- Да; но я знаю, что ты говорила, и ты правду говорила.
- Что? - спросила я.
- Что нам надо в Петербург ехать, - сказал он. - Нам тут теперь делать нечего.
- Как хочешь, - сказала я.
Он обнял меня и поцеловал.
- Ты прости меня, - сказал он. - Я виноват перед тобою.
В этот вечер я долго играла ему, а он ходил по комнате и шептал что-то. Он имел привычку шептать, и я часто спрашивала у него, что он шепчет, и он всегда, подумав, отвечал мне именно то, что он шептал: большею частию стихи и иногда ужасный вздор, но такой вздор, по которому я знала настроение его души.
- Что ты нынче шепчешь? - спросила я.
Он остановился, подумал и, улыбнувшись, отвечал два стиха Лермонтова:
...А он безумный просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
"Нет, он больше, чем человек; он все знает! - подумала я. - Как не любить его!"
Я встала, взяла его за руку и вместе с ним начала ходить, стараясь попадать ногу в ногу.
- Да? - спросил он улыбаясь, глядя на меня.
- Да, - сказала я шепотом; и какое-то веселое расположение духа охватило нас обоих, глаза наши смеялись, и мы шаги делали все больше и больше, и все больше и больше становились на цыпочки. И тем же шагом, к великому негодованию Григория и удивлению мамаши, которая раскладывала пасьянс в гостиной, отправились через все комнаты в столовую, а там остановились, посмотрели друг на друга и расхохотались.
Через две недели, перед праздником, мы были в Петербурге.
VII
Наша поездка в Петербург, неделя в Москве, его, мои родные, устройства на новой квартире, дорога, новые города, лица - все это прошло как сон. Все это было так разнообразно, ново, весело, все это так тепло и ярко освещено было его присутствием, его любовью, что тихое деревенское житье показалось мне чем-то давнишним и ничтожным. К великому удивлению моему, вместо светской гордости и холодности, которую я ожидала найти в людях, все встречали меня так неподдельно-ласково и радостно (не только родные, но и незнакомые), что, казалось, они все только обо мне и думали, только меня ожидали, чтоб им самим было хорошо. Тоже неожиданно для меня, и в кругу светском и казавшемся мне самым лучшими, у мужа открылось много знакомых, о которых он никогда не говорил мне; и часто мне странно и неприятно было слышать от него строгие суждения о некоторых из этих людей, казавшихся мне такими добрыми. Я не могла понять, зачем он так сухо обращался с ними и старался избегать многих знакомств, казавшихся мне лестными. Мне казалось, чем больше знаешь добрых людей, тем лучше, а все были добрые.
- Вот видишь ли, как мы устроимся, - говорил он перед отъездом из деревни, - мы здесь маленькие Крезы, а там мы будем очень небогаты, а потому нам надо жить в городе только до Святой и не ездить в свет, иначе запутаемся; да и для тебя я не хотел бы.
- Зачем свет? - отвечала я. - Только посмотрим театры, родных, послушаем оперу и хорошую музыку и еще раньше Святой вернемся в деревню.
Но как только мы приехали в Петербург, планы эти были забыты. Я очутилась вдруг в таком новом, счастливом мире, так много радостей охватило меня, такие новые интересы явились передо мной, что и сразу, хотя и бессознательно, отреклась от всего своего прошедшего и всех планов этого прошедшего. "То было все так, шутки; еще не начиналось; а вот она, настоящая жизнь! Да еще что будет?" - думала я. Беспокойство и начало тоски, тревожившие меня в деревне, вдруг, как волшебством, совершенно исчезли. Любовь к мужу сделалась спокойнее, и мне здесь никогда не приходила мысль о том, не меньше ли он любит меня? Да я и не могла сомневаться в его любви, всякая моя мысль была тотчас понята, чувство разделено, желание исполнено им. Спокойствие его исчезло здесь или не раздражало меня более. Притом я чувствовала, что он, кроме своей прежней любви ко мне, здесь еще и любуется мной. Часто после визита, нового знакомства или вечера у нас, где я, внутренне дрожа от страха ошибиться, исполняла должность хозяйки дома, он говаривал: "Ай да девочка! славно! не робей. Право, хорошо!" И я бывала очень рада. Скоро после нашего приезда он писал письмо к матери, и когда позвал меня приписать от себя, то не хотел дать прочесть, что написано было, вследствие чего я, разумеется, потребовала и прочла. "Вы не узнаете Маши, - писал он, - и я сам не узнаю ее. Откуда берется эта милая, грациозная самоуверенность, афабельность, даже светский ум и любезность. И все это просто, мило, добродушно. Все от нее в восторге, да я и сам не налюбуюсь на нее, и ежели бы можно было, полюбил бы еще больше".
"А! так вот я какая!" - подумала я. И так мне весело и хорошо стало, показалось даже, что я еще больше люблю его. Мой успех у всех наших знакомых был совершенно неожиданный для меня. Со всех сторон мне говорили, что я там особенно понравилась дядюшке, тут тетушка без ума от меня, тот говорит мне, что мне нет подобных женщин в Петербурге, та уверяет меня, что мне стоит захотеть, чтобы быть самою изысканною женщиной общества. Особенно кузина мужа, княгиня Д., немолодая светская женщина, внезапно влюбившаяся в меня, более всех говорила мне лестные вещи, кружившие мне голову. Когда в первый раз кузина пригласила меня ехать на бал и просила об этом мужа, он обратился ко мне и, чуть заметно, хитро улыбаясь, спросил: хочу ли я ехать? Я кивнула головою в знак согласия и почувствовала, что покраснела.