Владимир Одоевский - Записки для моего праправнука (сборник)
Нам было обещали тебя надолго как жителя Москвы, и мы радовались от души. Слух вышел пустой, и, может быть, ты не жалеешь, что не попал в хлопоты и в эту тяжелую борьбу противуположных стремлений, которая до сих пор оставляет все в таком неопределенном состоянии: мы жалеем, и искренно. Мы знаем, что несколько месяцев сблизили бы нас вполне, а этого не будет, покуда мы в Москве, и именно в Москве, не съедим вместе мерки две каши. Странное дело! Покуда Питер и Москва были далеко, покуда от одного до другой было четыре дня да ломка повозок и боков по круглякам, — они казались близкими. Сделали шоссе: езда сделалась шуткою, и они отдалились. Теперь уже вовсе переезда и ездою назвать нельзя, и они очутились как будто на двух полюсах. Вот тебе и сближение и расчеты вероятностей по мудрости человеческой! Неужели ты никак уж к нам не приедешь? Ты бы увидел, что старые друзья все по-старому друзья, и не думал бы, что они равнодушны к чему-нибудь, что тебе может быть неприятным, хоть я и сказал, что смеялся. Серьезно, у Кошелева с Акс<аковым> чуть-чуть не дошло до разрыва; но во всех нас одно убеждение: что намерения враждебного против тебя лично не было, что никто не может тебе приписать нелепого выражения и что всякая оговорка в другом N была бы совершеннейшею неловкостью.
Скажи, пожалуйста, мой усердный поклон княгине, которая, боюсь, больше тебя сердилась на нас; а ты не только сам не сердись, да и ее попроси простить вовсе не намеренную неловкость сотрудника, кажется, уже прославившегося по этой части. Прощай и скажи слово искреннего примирения.
Твой А. Хомяков.
Помнишь ли, что ты член Общ<ества> Люб<ителей> Р<оссийской> словесности? Общество снова ожило и просит тебя чем-нибудь его вспомянуть. Всякое твое слово будет нам любезно и дорого.
Председатель А. Хомяков.
Секретарь М. Максимович.
Временный секретарь М. Лонгинов.
Одоевский — Хомякову. 5-е февр<аля> 1859
Спасибо тебе и на том, любезный друг Хомяков, что когда тебя спросишь, то ты отзовешься. Поблагодари крепко тех, в ком выходка г. Аксакова произвела негодование, к сожалению, остающееся неизвестным для читателей «Паруса» и нечитателей «Сельского чтения». Твоей теории, виноват, в толк взять не могу; без сомнения, проделка г. Аксакова смешна, но не в том смысле, как ты ее разумеешь. Оставим меня в стороне: человек наряжен в шуты и выведен в таком наряде на весь честной мир, пусть так; возвратить наряд — по принадлежности, как говорят в канцеляриях, — дело обиженного, и оно соделается, как скоро решится судьба «Паруса»; характер отчета будет зависеть от того: запретят ли «Парус», или нет. Но это — мило. Поговорим вообще — твоя теория навела меня на жестокую грусть: так вот что вырабатывается из вашего славяно-татарского направления! Человек, под хмельком патриархальности, дает другому зуботрещину — и это так, ничего, шутки ради, нет, виноват, не шутки — а за любовь, по убеждению и проч. т. п. Я вообще имею весьма мало почтительности к так называемым искренним убеждениям; нелепое убеждение, искреннее или нет, все-таки нелепо; а как о степени нелепости судит один Бог, то следует воздерживаться от зуботрещин. Они хороши в кулачном бою, но в образованном — виноват, употребил еретическое слово, — в человеческом, по крайней мере, обществе, они не должны быть допускаемы, по простому математическому расчету, — ибо иначе зуботрещинам конца не будет. Так отсутствие деликатства, легкомысленное презрение к человеческой личности, принесение достоинства в жертву какой-то чучеле, фетишу, созданному вопреки истории вашею фантазией — все это, по-вашему, признаки нашей народности! — если так, то благодарю господа Бога, что считал всегда ваши фантазии наследственною в вас болезнию, от которой должно лечиться, насколько позволят другие живые силы нашего организма.
Твой Одоевский.
В.Ф. Одоевский в критике и мемуарах
В.Н. Майков. Сочинение князя В.Ф. Одоевского
Собрание сочинений князя В. Ф. Одоевского, бесспорно, составляет замечательнейшее явление в русской литературе 1844 года. Одна оригинальность взгляда автора уже обращает на себя особенное, серьезное внимание критики; но она же вызывает несколько вопросов, которые мы должны решить, прежде чем представим читателям свое мнение об этом капитальном приобретении для искусства.
Прочтя сплошь, от доски до доски, все три части сочинения князя В. Ф. Одоевского, вы невольно задумаетесь над этим собранием повестей, мистических рассказов, древних и новых преданий, над отрывками из пестрых сказок, над домашними разговорами… Повторяем, задумаетесь невольно, если любите отдавать себе отчет в том, что прочли. Вы спросите, к чему ведут мистические рассуждения, наполняющие всю первую часть, и какая связь между этими рассуждениями автора и превосходными повестями, разбросанными во второй и третьей части. Вы спросите, что доказал автор в первой части и что он представил в последних.
Нам кажется, что сочинение князя Одоевского логически можно разделить на два отдела: на отдел мистики, к которому принадлежат почти все рассказы автора, названные «Русскими ночами» и занимающие всю первую часть, и на отдел новостей, имеющих бесспорное литературное достоинство и чуждых мистицизму. Поэтому прежде всего считаем обязанностью рассмотреть сущность мистицизма, возможность или невозможность его как системы познания и потом применять свой взгляд к разбираемому нами сочинению.
Человек, по своей духовной природе, полон сил разнородных. Как мыслящее существо, он пытает природу и человека, доискивается причин того, что видит, слышит, обоняет, осязает. Он разлагает природу химически, режет ее как хирург, анализирует как моралист и не дает ей пощады там, где она вздумает бросить камень преткновения гордому уму, могучему сознанием своего собственного достоинства. В этом направлении ум терзает природу… благородно, потому что проникает материю духом, дает ей жизнь разумную. Ум доволен и самим собою и тем, что он исследует; но доволен только до тех пор, пока ему удается заманчивая деятельность.
Человек, как существо чувствующее и одаренное воображением, то трепещет от восторга, то страдает, то полон энергии, то бессмысленно предан апатии, то готов обнять ближнего как брата, то рад оттолкнуть его как смертельного врага. А воображение — оно не молчит, смотря на преобладание чувств в человеке; оно то одевает мир радужным сиянием, то набрасывает на него темное покрывало. Было время, когда люди в таинственном шуме лесов слышали сладкие беседы и игры вечно юных дриад и неуклюжих сластолюбцев фавнов; пришло время, когда люди в стоне лесном разумеют одно течение воздуха, более или менее сильное, производящее движение ветвей. Было время, когда духи неба и земли запросто расхаживали по городам и деревням, как будто им в самом деле было там место. По ней странствовали боги и полубоги, сильфиды и саламандры, ведьмы и вампиры, словом, кто ни расхаживал по суше и морям, где теперь спокойно ходят пароходы и паровозы… И так человек мыслит, чувствует и создает себе образы и картины… Но где же мистицизм? — Позвольте, будет и ему место.
Чувство и мысль, чувство и воображение — вот главные пружины наших дум и мечтаний. Чем начинает человек свою жизнь? Что прежде он видит в мире — картину или загадку? Натурально первое. Человек, не рассуждая, привыкает ко всему окружающему, бессознательно живет наравне с природою, радуется солнечному свету и боится темноты, недоволен, когда его заставляют думать, и рад, когда найдут пищу воображению. И много времени проходит, пока мысль спит под баюканьем чувств и воображения, под напевами няни и рассказами старины. Для иных проходит вся жизнь, а мысль все крепко спит, и ничто ее не пробуждает. Но так сладко спится не всем, не всем даны в удел одни грезы да игрушки. Человек, возмужав, когда-то спросил себя: отчего? — и, задав себе вопрос, решал его в продолжении всей жизни и никак не мог решить; за одним вопросом следовал другой. С тех пор задача дробится, разветвляется, охватывает сетью весь мир, и мысль, пораженная собственным величием и немощью, рвется в этой сети, в иных местах прорывает ее, в других запутывается и изнемогает… Борьбу, начатую одним человеком, продолжает целое человечество; неистово рвет оно цепь, оковавшую гордость земную, и детски радуется малейшему успеху.
Таков ход человечества на пути просвещения. Прежде всего оно начинает чувствовать и представлять, а потом уже мыслить. В первый период, период чувств и воображения, народ живет, не смущая хитросплетениями ума бойко играющую жизнь чувства и фантазии. Он чувствует сладость или горесть жизни, верит, что благородство должно быть мерилом действий человека, не спрашивая, почему именно следует верить, что дух на земле — только странник, что ему дана другая светлая обитель, куда он перенесется, когда сбросит временную оболочку. Сердце бьется в упоении, созерцая величие Бога в природе, воображение теряется в беспредельности миров, создает в лесах обиталище духов; видя явление, выходящее из ряда обыкновенных, оно не хочет допытывать его, увлеченное сердечным волнением, мгновенно придает ему образ и какую-нибудь таинственную силу. Огонек на кладбище — блуждающая душа мертвеца, эхо лесное — крик лешего… и так далее. В этот период появились наяды, ореады, сильфиды, гномы, русалки, демоны, домовые…