Гавриил Троепольский - Белый Бим Черное ухо (сборник)
– Во время войны где был?
– Служил.
– Где?
– А что? – не изменяя позы и наглого выражения лица, спросил Гришка Хват. – Следствие, что ли, хотите наводить?
– Ну вот ты уже и обиделся! – возразил Петр Кузьмич. – С тобой по-хорошему, а ты…
– Что я?
– Значит, не был на фронте? Ну тогда – где работал в тылу? Тыл – это тоже очень важно. И в тылу много героев. Что делал?
– Служил.
– Где?
Гришка не выдержал словесной перестрелки и сдался:
– В милиции.
– Кем?
– Конюхом.
– Ну так бы и говорил! Хорошая должность – конюх, и у нас в колхозе почетная. Вот теперь и понятно.
– Что понятно?
Петр Кузьмич не ответил на его вопрос, а спросил сам:
– А знаешь, что у Евсеича два сына погибли на фронте?
Гришка молчал. Петр Кузьмич барабанил по грядушке пальцем и потихоньку насвистывал, выжидая. Будто ненароком я прошелся по двору взад-вперед. Квохтали куры, в хлеву похрюкивали свиньи; в углу, между сараем и плетнем, – штабель толстых дубовых дров, хватит года на два; старые колеса от тарантаса, рама от старой конной сеялки, две доски с брички и деревянная ось свалены за сараем в кучу. Запасливый хозяин тащил все, что плохо лежит и за что никто не может привлечь к ответственности. На стене сарая висел большой моток толстой проволоки, две старые покрышки от автомашины и перерезанный гуж от хомута; штабель кизяков – такой огромный, что на две хаты хватит топить полную зиму.
– А навоз для кизяков тоже купил на базаре? – спросил я.
Гришка не удостоил меня ответом, а Петр Кузьмич ответил за него:
– Зимой на поле вывозил: воз – на поле, а воз – домой. Рассказывают, так было. Этак гектарчика на два удобрений и хапанул. Правда, Хватов?
Но тот не ответил.
– Вы по какому делу пришли?
– Да вот ходим с агрономом, знакомимся, как наши колхозники живут, – невозмутимо сказал председатель.
– С обыском, что ли?
– Ой, какой ты, Хватов, законник!
– Законы знаем.
И вдруг неожиданный вопрос Петра Кузьмича:
– Корма корове хватит?
– Занимать не будем.
– А продавать будем?
– Там видно будет.
– Ты же на сенокосе не был, процентов не заработал, как же это получается?
– Покупается, – тоном превосходства ответил Хватов.
Петр Кузьмич решительно встал и открыл дверь сарая. Гришка не выдержал и заскочил вперед. Лицо его стало озлобленным, но говорил он спокойно:
– Отойди, товарищ председатель! Добром говорю! За самовольный обыск тоже статья имеется…
– Да ты никак испугался, Григорий Егорович? – засмеялся Петр Кузьмич. – А мы в сарай не пойдем. Разве можно не по закону? Посмотрю, хватит ли корма. Должны же мы заботиться и о скоте колхозников? Ясно?
– Может, и ясно, – приостановился Гришка, поняв, что не выдержал своей линии.
– А ты не бойся, – продолжал Петр Кузьмич. – Если купил, то все законно и никакой статьи не потребуется. Купил, говоришь?
– Купил.
– Почем же люцерновое сено?
– Двести рублей воз, – не моргнув глазом, ответил хозяин.
– Прошлогоднее?
– Должно быть.
– У кого?
– У чужого мужика. Базар велик.
Я вспомнил, что прошлым летом на семенниках люцерны во время цветения появлялись в середине массива выкошенные пятна, и подумал: «Вот они и пятна».
На крыльцо вышла жена хозяина и поздоровалась так, что слово «здравствуйте» прозвучало как «уходите». Одета она по-городскому. Ни широкой, просторной, с каймой юбки, ни яркой кофточки с пухленькими и такими симпатичными «фонариками» на рукавах, ни плотно уложенных на макушке волос – ничего этого не было. Короткая, до колен, юбка обтягивала зад, похожий на огромный футбольный мяч; толстые, как гигантские кегли, икры – в тонких чулках; тесная кофточка, в которой с трудом умещалась грудь; громадная брошь в виде плюшки с начинкой посредине: вот какая, дескать, культурная! А лицо! Какое лицо! Жирный подбородок, пухлые щеки с двумя круглыми пятнами румян, маленький нос с полуоткрытыми ноздрями приподнят кверху, белобрысая, а брови намалеваны черные, как осенняя ночь. И рыжий «бокс» на голове мужа, и его клетчатая ковбойка с торчащей из-под нее грязной нижней рубахой – все это как нельзя более подходило к облику его супруги.
– Чего ж в хату не зовешь начальников?
Оттого ли, что она заметила мой пристальный взгляд, оттого ли, что Петр Кузьмич на ее «здравствуйте-уходите» ответил вежливым приветствием, или, подслушав наш разговор, она поняла, что обострять дело не следует и надо нас отвлечь от люцерны, – не знаю почему, но голос ее стал немного приветливее.
– Чего ж не зовешь? – повторила она. – Небось в хате и поговорить лучше. Заходите!
Мы обменялись с Петром Кузьмичом взглядами и взошли на крыльцо.
Я совсем не ожидал, что жена Хватова будет знакомиться с нами, так сказать, официально, но она подала прямо вытянутую ладонь, как толстую длинную вчерашнюю оладью, и произнесла мужским тенором:
– Матильда Сидоровна.
Настоящее ее человеческое имя – Матрена, но сказано ясно – «Матильда». Петр Кузьмич сначала не удержался от улыбки, а потом все-таки прыснул и зажал рот платком, как бы утирая губы. «Ошибочный жест, Кузьмич! Ой, ошибочный!» – подумал я. И правильно подумал: Матильда поняла так, что, утирая губы, председатель просит выпить. Молча, одними взглядами, которые, впрочем, не так уж трудно заметить со стороны, они с мужем согласовали этот вопрос, и Хватов распорядился:
– Собери закусить! Матильда вышла в сени, а муж «на минутку» выскочил за ней.
– Ну? – спросил я тихонько, когда мы остались вдвоем.
– Подождем, что дальше будет, – шепнул председатель. – Не бойся! По стопам Прохора Палыча в бутылку не загляну. У меня – план.
Возвратился Гришка совсем другой, щеки его вздулись двумя просвирками: он улыбался. Но глаза так и остались мутными и равнодушными, глаза не улыбались. Матильда внесла колечко колбасы и тарелку огурцов и… тоже улыбалась. Ах, как она улыбалась! Накрашенные половинки губ узкими полосами окаймляли рот, и ненакрашенные вылупились из середины. Тяжело ступая и сотрясая телеса, она засуетилась:
– Заведи пока патефон, Григорий Егорович. Выбери какую покультурней!
Хозяин завозился с патефоном, меняя иголку, а мы осмотрели комнату. Тут и громадный плакат-реклама с гигантским куском мыла «Тэжэ» и надписью: «Это мыло высоко ценится, это мыло прекрасно пенится»; и еще противопожарный плакат «Не позволяйте детям играть с огнем»; большие портреты обоих супругов, увеличенные с пятиминуток и разретушированные проходящим фотографом до полной неузнаваемости; ленты из цветной бумаги на стенах, на окнах – и широкие и узкие – ленты, ленты, ленты, как на карусели.
Захрипел патефон, будто на плите убежало молоко, затем мы услышали пластинку двадцатилетней давности – романс в исполнении Леонида Утесова:
Лу-уч луны-лы упал на ваш портре-е-ет,
Ми-илый друг-уг давно забытых ле-е-ет,
И во-о мгле… гле, гле, где, гле, гле, гле, гле…
Игла запала в одной строке пластинки, и патефон хрипел: гле, гле, гле, гле, гле… Это была самая высокая нота в романсе, казалось, что исполнителю очень трудно повторять ее.
Матильда стукнула по мембране деревянной ложкой, и игла проскочила дальше. Оттого, что пластинка была очень старой, голос Утесова стал совсем хриплым, натужным, как при ангине. Гришка Хват упер руку в бок, закинул, стоя, ногу за ногу и серьезно, как в церкви, смотрел в потолок, как бы вслушиваясь в звуки патефона.
Патефон отхрипел. На столе – колбаса, огурцы и крупные ломти пшеничного хлеба, такие крупные, что надо открыть рот во всю ширину, чтобы ухитриться откусить. Хозяин нагнулся, достал из-под кровати литровую посудину, заткнутую кукурузным початком, поставил на стол и сел сам с нами, пододвинув к себе стакан. По всем неписаным правилам таких хватов процедура выпивки с начальством совершается медленно, не спеша.
Петр Кузьмич взял бутылку и, понюхав горлышко, сказал:
– Самогон. Купил?
– Ну, да эти дела, как бы сказать, не покупаются, – ответил хозяин почти радушно.
– Своего, значит, изделия?
Гришка кивнул головой в знак согласия.
– Крепкий? – спросил председатель.
– Хорош! – улыбнулся деревянной улыбкой Хватов.
– С выпивкой – потом. Сейчас давай, Григорий Егорович, договорим о деле и… поставим точку. – Петр Кузьмич поставил точку ручкой вилки на столе.
– Дак мы ж еще ни о каком деле не говорили, – возразил хозяин.
– И стоит вам о пустяках разговаривать! – вмешалась Матильда. – Мы вечные труженики, а на него всякую мараль наводят. Пустяк какой-нибудь – в бутылку рассыпанной пшеницы подберешь на дороге, а шуму на весь район. Да что это такое за мараль на нас такая! И всем колхозом, всем колхозом донимают! При старом председателе, при Прохор Палыче, еще туда-сюда, а вас обвели всякие подхалимы, наклеветали на нас, и получается один гольный прынцып друг на дружку. – Она входила в азарт и зачастила совсем без передыху: – Мы только одни тут и культурные, а то все темнота. Машка, кладовщица, со старым председателем путалась. Федорка за второго мужа вышла, Аниська сама сумасшедшая и дочь сумасшедшая, Акулька Культяпкина молоко с фермы таскает, а на нас – мараль да прынцып, мараль да прынцып.