Максим Горький - Жизнь Клима Самгина (Часть 2)
Рыжеусый и чернобородый подошли к нему, и первый бесцеремонно, грубовато заговорил:
- Ходят слухи, что вас убили, арестовали и прочее. Это - не годится!
- Как всякая неправда, - вставил чернобородый, покашливая.
- Вот. В Экономическом обществе собралась... разная публика. Нужно вам съездить туда, показаться.
- А - зачем? - спросил Гапон. - Там - интеллигенты! Я знаю, что такое Вольно-экономическое общество, - интеллигенты! - продолжал он, повышая голос. - Я - с рабочими!
- Там есть и рабочие, - сказал чернобородый. Самгин хорошо видел, что попу не понравилось это предложение, даже смутило его. Сморщив лицо, Гапон проворчал что-то, наклонился к Рутенбергу, тот, не взглянув на него, сказал:
- Надо ехать.
- Да?
- Да, да...
Поправляя рукава пиджака, встряхивая головою, Гапон взглянул в зеркало и спросил кого-то:
- Не узнают? Не поверят? Не знают ведь они меня.
- Поверят, - сказал рыжеусый. - Идемте! Самгин давно знал, что он тут лишний, ему пора уйти. Но удерживало любопытство, чувство тупой усталости и близкое страху нежелание идти одному по улицам. Теперь, надеясь, что пойдет вчетвером, он вышел в прихожую и, надевая пальто, услыхал голос Морозова:
- Свернут башку.
- Свою береги, - ответил рыжеусый. Самгин открыл дверь и стал медленно спускаться по лестнице, ожидая, что его нагонят. Но шум шагов наверху он услыхал, когда был уже у двери подъезда. Вышел на улицу. У, подъезда стояла хорошая лошадь,
-- Занят, - сказал извозчик. - Частный, - прибавил он, как бы извиняясь,
Самгин взглянул на задок саней и убедился, что номера на санях нет и четверым в этих узеньких санках не поместиться.
"Ну, пойдем", - сказал он себе, быстро шагая в холод тьмы, а через минуту мимо его пронеслась, далеко выбрасывая ноги, темная лошадь; в санках сидели двое. Самгин сокрушенно вздохнул.
Темнота показалась ему необыкновенно густой и такой тяжелой, что плечи сгибались под ее холодным давлением. Город молчал. Мертво, обездушенно стояли дома, лишенные огня, лишь изредка ледяные стекла окон скупо освещались изнутри робким блеском свеч. Должно быть, оттого, что вымер огонь, тишина была неестественно чуткой, точно туго натянутая кожа барабана. Где-то, очень далеко, стреляли, и снова вспоминалось неуместное уподобление: весна, лопаются назревшие почки деревьев. Самгин старался ставить ноги потише, но каблуки стучали, хрустел снег. Черные массы домов приняли одинаковый облик и, поскрипывая кирпичами, казалось, двигаются вслед за одиноким человеком, который стремительно идет по дну каменного канала, идет, не сокращая расстояния до цели. Не было медвежьих фигур дворников у ворот, не было ни полицейских, ни прохожих. И все гуще, тяжелее становился холод торжествующей тьмы.
Самгин пытался подавить страх, вспоминая фигуру Морозова с револьвером в руках, - фигуру, которая была бы комической, если б этому не мешало открытое пренебрежение Морозова к Гапону.
"Хозяин. Презирает неудачника..."
Но думалось с великим усилием, мысли мешали слушать эту напряженную тишину, в которой хитро сгущен и спрятан весь рев и вой ужасного дня, все его слова, крики, стоны, - тишину, в которой скрыта злая готовность повторить все ужасы, чтоб напугать человека до безумия.
"Ничтожен поп. И все свидетели, писатели, солдаты и рабочие, убийцы, жертвы, зрители. Все ничтожны, несчастны", - торопливо размышлял Самгин, чтоб несколько облегчить страх, оскорбительно угнетавший его.
На Невском стало еще страшней; Невский шире других улиц и от этого был пустынней, а дома на нем бездушнее, мертвей. Он уходил во тьму, точно ущелье в гору. Вдали и низко, там, где должна быть земля, холодная плоть застывшей тьмы была разорвана маленькими и тусклыми пятнами огней. Напоминая раны, кровь, эти огни не освещали ничего, бесконечно углубляя проспект, и было в них что-то подстерегающее.
Самгин приостановился, пошел тише, у него вспотели виски. Он скоро убедился, что это - фонари, они стоят на панели у ворот или повешены на воротах. Фонарей было немного, светились они далеко друг от друга и точно для того, чтоб показать свою ненужность. Но, может быть, и для того, чтоб удобней было стрелять в человека, ноторый поравняется с фонарем.
Изредка, воровато и почти бесшумно, как рыба в воде, двигались быстрые, черные фигурки людей. Впереди кто-то дробно стучал в стекла, потом стекло, звякнув, раскололось, прозвенели осколки, падая на железо, взвизгнула и хлопнула калитка, встречу Самгина кто-то очень быстро пошел и внезапно исчез, как бы провалился в землю. Почти в ту же минуту из-за угла выехали пятеро всадников, сгрудились, и один из них испуганно крикнул:
- Рысью...
Они быстро поскакали, гуськом, один за другим; потом щелкнуло два выстрела, еще три и один, а после этого, точно чайка на Каспийском море, тонко и тоскливо крикнул человек. Постояв до поры, пока тишина снова пришла в себя, Самгин пошел дальше. Не верилось, что на Невском нет солдат; вероятно, они, курносенькие и серые, прячутся во дворах тех домов, пред которыми горели фонари. Да, курносенькие прячутся, дрожат от холода, а может быть, от страха в каменных колодцах дворов; а на окраинах города, вероятно, уже читают воззвание Гапона:
"Братья, спаянные кровью!"
Слова эти слушают отцы, матери, братья, сестры, товарищи, невесты убитых и раненых. Возможно, что завтра окраины снова пойдут на город, но уже более густой и решительной массой, пойдут на смерть. "Рабочему нечего терять, кроме своих цепей".
Где-то, в тепле уютных квартир, - министры, военные, чиновные люди; в других квартирах истерически кричат, разногласят, наскакивают друг на друга, как воробьи, писатели, общественные деятели, гуманисты, которым этот день беспощадно показал их бессилие.
"Вожди! - мысленно крикнул Самгин, но так, что услышал крик свой вне себя и даже оглянулся. - А - царь? Едва ли этот маленький человечек спокойно пьет чай..."
И Самгину подумалось, что царь, так же судорожно, как Гапон, мечется в испуге пред содеянным.
Гостиница была уже близко, и страх стал значительно легче. Разгоралось чувство возмущения за себя, за все пережитое в этот день.
"Жить - нельзя! Жизнь превращается в однообразную, бесконечную драму".
Дверь гостиницы оказалась запертой, за нею - темнота. К стеклу прижалось толстое лицо швейцара; щелкнул замок, взныли стекла, лицо Самгина овеял теплый запах съестного.
- Хулиганят, стекла бьют, - пожаловался швейцар; он был в пальто, в шапке, это лишало его обычной парадности, все-таки он был благообразен и спокоен, как всегда.
- Говорят - девять тысяч положено? - спросил он, и, так как Самгин не ответил, он вздохнул: - Вот до чего... дошло! Девять тысяч...
Но когда Клим осведомился: ходят ли поезда на Москву? - швейцар, взглянув на него очень пытливо, ответил вопросом:
- Ожидаете, что железнодорожники тоже забастуют?
Наверху лестницы Самгина встретил коридорный и зашептал:
- Вы, господин Самгин, со швейцаром не разговаривайте, он - сволочь! Полицейский прихвостень...
Этот парень, давно знакомый, еще утром сегодня был добродушен, весел, услужлив, а теперь круглое лицо его странно обсохло, заострилось, точно после болезни; он посматривал на Самгина незнакомым взглядом и вполголоса говорил:
- Двери запер, сукин сын! Стрельба, казаки налетают, бьют; люди теснятся к нам, а он - запер двери и зубы скалит, толстая морда...
Помогая укладывать чемодан, он спрашивал горячим шопотом:
- В чем же убитые виноваты? Ну, сказали бы рабочим: нельзя! А выходит, что было сказано: они пойдут, а вы - бейте!
- Да, - невольно и неожиданно для себя подтвердил Клим. - Конечно, так и было сказано.
Коридорный, стоя на коленях, завязывал чемодан, но тут он пружинно вскочил и, несколько секунд посмотрев на Клима мигающими глазами, снова присел.
- Так, - пробормотал он и, надавив чемодан коленом, матерно выругался. - Значит, теперь...
Но Самгин не слушал его воркотню, думая о том, что вот сейчас он снова услышит в холодной темноте эти простенькие щелчки выстрелов. В карете гостиницы, вместе с двумя немыми, которые, спрятав головы в воротники шуб, явно не желали ничего видеть и слышать, Самгин, сквозь стекло в двери кареты, смотрел во тьму, и она казалась материальной, весомой, леденящим испарением грязи города, крови, пролитой в нем сегодня, испарением жестокости и безумия людей. И бессонную ночь в купе вагона он думал о безумии, о жестокости.
Дома на него набросилась Варвара, ее любопытство было разогрето до кипения, до ярости, она перелистывала Самгина, как новую книгу, стремясь отыскать в ней самую интересную, поражающую страницу, и легко уговорила его рассказать в этот же вечер ее знакомым все, что он видел. Он и сам хотел этого, находя, что ему необходимо разгрузить себя и что полезно будет устроить нечто вроде репетиции серьезного доклада.
Вечером собралось человек двадцать; пришел большой, толстый поэт, автор стихов об Иуде и о том, как сатана играл в карты с богом; пришел учитель словесности и тоже поэт - Эвзонов, маленький, чернозубый человек, с презрительной усмешкой на желтом лице; явился Брагин, тоже маленький, сухой, причесанный под Гоголя, многоречивый и особенно неприятный тем, что всесторонней осведомленностью своей о делах человеческих он заставлял Самгина вспоминать себя самого, каким Самгин хотел быть и был лет пять тому назад. Преобладали мужчины, было шесть женщин, из них Самгин знал только пышнотелую вдову фабриканта красок Дударову, ближайшую подругу Варвары; Варвара относилась к женщинам придирчиво критически, - Самгин объяснял это тем, что она быстро дурнела.