Глеб Успенский - Том 1. Нравы Растеряевой улицы
Шло, однако, время — надоел, как собака, Бабков — и при нем, как и без него, попрежнему начинали дуться друг на друга супруги. Попрежнему подходила к ним в страшном образе душевная пустота, наряженная в нищенские лохмотья, — оплеванная и поруганная. Бабков предпочитал сидеть, лежать и курить в своей комнате и как можно реже показывать свой нос в комнаты Клубницыных, так как весь запас разнообразных сведений, которыми он был так пленителен в первое время, — истощился, и ему раз уже было сказано: «Отстаньте, ради бога, с вашим вздором». Бабков и Клубницыны тосковали и вздыхали невыносимо; весь дом носил оттенки какой-то ужасающей мрачности: в верхнем этаже, где никто не жил, ветер стучал рамами и дребезжал стеклами, нанося пыль на кой-какую оставшуюся здесь мебель; в нижнем — в жилище Бабкова и Клубницыных, царствовала злая тишина; не слышно было даже звука фортепьяно, изредка шумело платье, и если раздавалось слово мужа или жены, то раздавалось оно со злостью, хотя бы состояло только в вопросе: «где платок?», «дайте воды», и проч., и проч., и проч. Все, казалось, затянулось в какой-то страшно тугой узел, который развязать нет никакой возможности, — а надо разрубить.
— Решено! — вскакивая со стула и швыряя на пол книгу, с беспредельным одушевлением восклицает Клубницын, — у нас — бал!
— Бабков, бал! — высовывая голову в дверь к Бабкову и снова исчезая, извещает он…
— Кузьма Прокофьич! — продолжает Клубницын, впопыхах вбегая в бельведер. — Выручайте! Завтра — бал… что хотите!.. Вы просили у меня на пять лет арбузовские сенокосы — возьмите… Только, ради бога…
— Очень хорошо-с…
— Распорядитесь: что нужно… Музыка, все… все… самое лучшее — берите все… Не могу…
— Очень хорошо!
— Душка! — ловит Клубницына Бабков в сенях. — Позволь тебя расцеловать… Гениально!..
— Что, в самом деле, из-за чего я себя мучаю?
— Дай мне твои щеки… щеки, понимаешь ли…
— Отстань… Измучился, как собака…
— Ну, зачем это, Пьер? — с радостным, плохо скрываемым волнением спрашивает жена.
— Низачем, — впопыхах бросает ей Пьер.
И воцаряется во всем доме какая-то оживленная суматоха. Особенно радостен и оживлен Бабков: он то принимается вальсировать по комнатам, подпевая: «ля-ля-ля», то вдруг останавливается, обнимает Клубницына, то бросает его и, увидев в окно отъезжающего в город Кузьму Прокофьева, — с неистовством стучит в стекло и потом, растворив окно, кричит остановившемуся Кузьме Прокофьеву: «Не забудьте карты, мелки и прочее…»; от окна Бабков бросается снова к Клубницыну, потом снова вальсирует и т. д. Вечером Бабков заперся в своей комнате и долго сидел, разглядывая свое платье: тщательно старался он закрыть и спрятать неблаговидные места вроде дырок, пятен; долго за-полночь из-за запертых дверей Бабковой комнаты слышалось шуршание платяного веника и какой-то особенный присвист, происходивший оттого, что Бабков иногда поплевывал на щетку и на руку, чтобы лучше усовершенствовать свой туалет. Ложась спать, он напудрил свою физиономию пудрой из коробки такого вида, какие встречаются в самых захолустных провинциальных цирюльнях; тщательно заклеил какими-то черными кружками большие угри, появлявшиеся от худосочия на его физиономии, и притом на самых видных местах, обвязал голову платком и тогда только лег спать, стараясь при этом выбирать такую позу, чтобы ни пудра, ни пластыри не слезли.
Вместе с обитателями дома Клубницына — оживилась и самая фигура дома. На другой день по длинным коридорам неслась усиленная, давно небывалая стукотня ножей, — лакеи сновали взад и вперед, и вообще на всяком живом существе, бывшем здесь, можно было заметить следы истинной радости, отдыха. Часов с двенадцати к крыльцу подкатывали коляски, кареты и другие экипажи; вылезали из них дамы, девицы, кавалеры… все это шумело, хохотало, было счастливо, имея возможность встретиться с недавним другом — старым привольем жизни. Бабков превратился весь в непрерывное движение: в одно и то же мгновение его можно было встретить и в саду с дамой, говорящего ей: «о, дда, я с вами совершенно согласен!», и в кухне — где он, с вытянутым вперед лицом и вытаращенными глазами, кричал: «скорей! скорей, ради бога!», и в передней, из которой он указывает лакею с подносом — с кого нужно начинать, и т. д. Только некоторые помещики, из породы образумившихся, были как-то серьезны: разверстание, издельная повинность, съезды — не сходили у них с языка, что тупым ножом резало Клубницына по сердцу, вследствие чего он еще громче и чаще начинал выкрикать разные тосты, еще более оживлял оргию.
Вечером в саду горели фонари, — и столетние деревья, окрашенные снизу разноцветным светом, казалось, улыбались, улыбались почти детскою улыбкою… На дорожках, на скамейках, под кустами, в темных аллеях — сидел, и ходил, и шептался народ: впечатление целой картины снова воскресшего мертвеца было как-то слишком ново, слишком необыкновенно и вместе с тем слишком печально… Толпившийся под окнами народ дивовался, как гуляют господа. Бабков носился в вихре разнообразнейших вальсов. M-me Клубницына, в антрактах между фигурами контрданса, любезно ожив, кокетничала с каким-то франтом, грациозно отмахиваясь веером. Сам Клубницын под конец вечера начал наряжаться каким-то шутом: представлял пьяного немца, пьяного сапожника, вымазал рожу мукой, что навело старого дворецкого на самые мрачные мысли: наблюдая из темной передней за безобразиями, которыми щеголял барин, старик вздыхал, качал головою и шептал: «Господи, господи! Что ж это такое будет!..» А барин еще пуще бесновался, и трезвого человека беснование это хватало за сердце.
Пир продолжался до белого света… — Гости начали разъезжаться часу в четвертом вечера на другой день. Чем больше пустели комнаты, чем больше выступал беспорядок, наделанный вчерашним днем, тем более жуть прохватывала Клубницыных; еще страшнее, еще мертвеннее казалась здешняя жизнь, еще ближе и в более ужасном образе подходил к ним какой-то ужасающий игибельный момент. Жена Клубницына не устояла против этого налегавшего отовсюду ужаса — и с каким-то страхом произнесла:
— Пьер! Я не могу… Я не могу здесь оставаться…
— Едем… едем, — торопливо отвечал Пьер, которому тоже приходилось невмоготу.
— Ради бога, скорей, скорей… Я не могу ни минуты… Мы к тетушке.
Бабков, как вежливый кавалер, стоит на крыльце и провожает гостей: он подсаживает дам в экипажи, с особенною тщательностию укладывая их подолы и кринолины, захлопывает дверцы и кричит кучеру: «пашел!» Дамы мило кивают ему головками и шепчут: «мерси!» Одной он даже слегка пожал руку, другой послал крошечный-крошечный поцелуй и был крайне счастлив.
— Пьер! Пьер!! — вдруг вскрикивает он, видя, как с быстротой молнии на тройке уносятся Клубницыны.
Пьер не обращает внимания и не слышит; тройка летит.
— Это, однако, чорт знает что такое: уехать… не сказать ни слова…
Бабков обижен…
— Я-то как же?.. Семен! Барин куда уехал?
— Не могу знать-с.
— Надолго ли, по крайней мере…
— Ничего не изволили говорить… Только что, ежели к тетеньке, месяца два пробудут.
— Это просто низость!.. Из рук вон… По крайней мере, может быть, он приказывал что-нибудь насчет обеда… и вообще…
— Ничего не приказывали…
— Это просто свинство!!
Бабков раздосадован очень. Сначала он начинает негодовать на все человечество вообще, потом на Клубницыных в частности. Свои негодования он начинает с фразы: «о люди! люди! Есть ли в вас искра» и т. д., а оканчивает: «просто свиньи, невежи, больше ничего…» После этого приговора он исключительно предался соображениям касательно своего спасения и убедился, что нужно снова появиться в городе. Следствием этих соображений было то, что через несколько минут Бабков стоял среди двора мужицкой сборни и довольно повелительным голосом взывал:
— Эй! кто тут?
Старый согнутый старик вылез из низенькой двери мужицкой избы.
— Есть лошади?..
— Да вы кто такой?
— Есть лошади?
— Есть.
— Давай…
— Это вы воспенный лекарь-то?
— Я. Давай…
Лошади готовы. Старик вынес Бабкову какую-то книгу — расписаться.
— Читать умеешь? — спрашивает Бабков.
— Никак нет.
— Гм.
Бабков соображает это и, не записав своей фамилии, пишет только: «Взято три лошади; без прогонов». — К вечеру усталая и изможденная тройка дотащила его опять до города N.
Деревенские встречи*
I. Нечаянные гости
Под вечер в доме литовского дьякона на столе кипел большой красный, с зелеными потеками, самовар, из аляповатой решетки которого по временам с треском вылетали большие искры. Дело происходило в комнатке с почерневшими стенами, большой стряпущей печью и маленькими четырехугольными оконцами, к которым большими гвоздями были прибиты тончайшие кисейные занавески с бахромой из красных шерстинок. За образом была заткнута большая кленовая ветка, далеко стлавшаяся по потолку: ветка эта, по-видимому, служила непрестанным воспоминанием о дне «святыя троицы», но в сущности была предназначена для мух: мухи садились на нее, и поэтому их было меньше в комнате. Кое-где на стене болталась лубочная картинка, приколотая булавкой; вообще комната была бедна и грязна: чистая половина дома, только что отстроенная после пожара, стояла без рам, и поэтому там еще никто не жил.