Константин Седых - Отчий край
- Как твоя фамилия? - спросил Рогожин.
- Каргин, - отозвался Шурка.
- Твоя кандидатура, Каргин, временно отпадает. Мы тебе совсем не отказываем. Но поживи пока беспартийным. Когда поработает ячейка, присмотрится к тебе и сочтет возможным принять тебя, тогда милости просим.
- Тогда извиняйте! - крикнул Шурка. Сломя голову бросился он к дверям, растолкал стоявших там девок и выбежал из клуба.
Семен, Людмила Ивановна и Ганька отчетливо представляли себе, что творилось сейчас с Шуркой, и всем им сделалось как-то не по себе.
- Раз не думали парня в комсомол принимать, не следовало приглашать его на собрание, - тихо сказала Людмила Ивановна.
- Да, не подумали об этом вовремя, - согласился Семен. - Шибко нехорошо получилось. Будто в лицо наплевали человеку.
Ганька сидел красный и злой на самого себя, на Веньку и даже на Семена, не меньше его виноватых во всем случившемся. Они даже и не намекнули ему на то, что нельзя на такое собрание приглашать всех подряд.
Первым поборол чувство неловкости Семен и спросил Зотьку Даровских:
- А ты почему, Даровских, каши в рот набрал? Парень ты грамотный, хороший гармонист и за границу от нас не бегал. Давай записывайся в комсомол. Я за тебя двумя руками проголосую.
- Торопиться мне некуда, я подожду пока, - ответил Зотька.
- А чего ждать тебе?
- Мало ли чего... Отец у меня в Сретенск уехал. Вступлю без него, а он потом из дому вытурит.
Записаться в ячейку согласились низовской парень Кирька Рудых, сын казака-приискателя, и живший в работниках у вдовы Платона Волокитина Егорка Шулятьев.
Кирька был самый большой в поселке озорник, способный на дикие выходки, но зато умел читать и писать. Егорка же был совершенно неграмотным, но смелым и умным парнем.
Больше никто не пожелал вступить в комсомол.
После собрания Людмила Ивановна сказала Семену и Веньке слова, которые надолго запомнились Ганьке:
- Никак у меня не выходит из головы этот Шурка Каргин. Отказали вы ему, а я так и не пойму - правильно ли отказали. Да, он сын человека, который был атаманом, служил у белых, был в эмиграции. Но ведь сам-то он ни в чем не виноват. И наша прямая обязанность воспитать его сыном новой России, а не чураться его. Иначе слишком многих людей можно оттолкнуть от себя, сделать обиженными и озлобленными на новые порядки. Над этим вы. Рогожин и Улыбин, крепко подумайте.
* *
*
Тяжелая сцена разыгралась в тот вечер у Каргиных. Уходя на собрание, Шурка сказал отцу, что приехал инструктор губкома и будет всех желающих записывать в комсомол.
- Уж не хочешь, ли и ты записаться? - спросил Каргин.
- Хочу, отец. Нечего мне в стороне стоять, когда другие записываются. Тогда на нас партизаны перестанут коситься.
- Если только из-за этого ты хочешь записаться, тогда лучше не ходи никуда, а ложись спать. В добрые от этого не попадешь, своим для них не станешь.
Но Шурка сказал, что пойдет, и, поддержанный матерью, всегда вступавшейся за него, ушел на собрание.
Когда он поднялся и попросил записать его в комсомол, у него и мысли не было, что ему могут отказать. Иначе он ни за что бы не сделал того, что сделал.
Готовый провалиться от стыда сквозь землю, выскочил он из клуба и первой его мыслью было, что после такого позора ему лучше всего удавиться. Но слишком он любил жизнь, чтобы так дешево расстаться с ней. И, пробежав от клуба до дома, он остановился, постоял в раздумье и тут же повернул назад. Долго бродил потом по улицам со своей неуемной обидой, с раскаянием и стыдом.
Когда вернулся домой, отец уже все знал от Зотьки Даровских.
- Ну что, дурак, скушал пилюлю? - напустился он на Шурку. - Говорил я тебе, что сиди дома, не лезь, куда не следует. Теперь сам опозорился и меня краснеть заставил. Вот возьму ремень да отстегаю тебя по голому, так будешь знать...
- Попробуй только! Если тронешь, уйду из дому в лес и пусть меня волки сожрут.
- Я тебе уйду! - вскипел Каргин. - Я тебе так уйду, что небо в овчинку покажется. Стыд не дым, глаза не выест. Постыдишься да перестанешь. Только пусть это тебе вперед наука будет. Помни, что мы не сынки, а пасынки. Наше дело быть пониже травы, потише воды.
- Не хочу я жить потише да пониже, - вдруг разрыдался Шурка. - Я в белых не ходил, с красными не воевал и не виноват я, что ты мой отец. Отцов не выбирают.
- Вон как ты заговорил, негодяй! - захлебнулся от ярости Каргин. Выходит, отца стыдишься, за подлеца меня считаешь... Убить тебя мало...
- Ну и убивай! - твердил свое Шурка. - Чем так жить, лучше убей меня, раз я твой сын.
Только вмешательство матери прекратило эту тяжелую ссору. Она запустила в мужа скалкой, обняла Шурку и принялась рыдать вместе с ним. Этого Каргин не выдержал. Он схватил шубу, шапку и ушел из дома.
32
С последними морозами неожиданно заявился домой Федот Муратов. Устроился жить он в семье Платона Волокитина, где все трепетали перед ним, как овцы перед волком.
Семен и Ганька составляли поселенные списки, когда Федот пожаловал в сельревком. Ой расцеловался с Семеном, а Ганьку осчастливил таким рукопожатием, что чуть не вывихнул руку.
Несмотря на сильный холод, Федот был одет в хромовые сапоги с высокими голенищами и в отороченную сизой мерлушкой меховую офицерскую куртку со следами споротых погон.
- Что-то все на тебе, Федот Алексеевич, тесновато и узковато? Переменил бы ты к чертям собачьим портного и сапожника. Нечего им первосортный товар портить.
Федот расхохотался так, что задребезжали стекла в окнах:
- Переменю, Семен Евдокимович, переменю! Скоро шить на меня штаны и рубахи будет молодая супруга. Ичиги из вонючей сыромяти я сам себе сошью или одного отставного полковника найму. Он как, не разучился шилом и дратвой владеть? - Согнав с лица улыбку, Федот сказал: - Слыхал я про твое несчастье. Не везет тебе, Евдокимыч. И что это за напасть на тебя такая.
- Не в сорочке родился, - грустно улыбнулся Семен. - А ты как - на побывку или совсем?
- Отвоевался вчистую.
- По ранению, что ли?
- В документах сказано - по ранению. Слыхали про Волочаевку? Вот там меня и продырявили. Только с такой раной я еще мог служить да служить. Уволили меня совсем не поэтому. Случилось со мной одно нехорошее дело. Припомнили мне его и дали отставку.
- Что же ты натворил такого? - укоризненно глянул на него Семен.
- Натворил-то, собственно говоря, не я, батарейцы мои отличились, ответил Федот и замолчал, усаживаясь на гнутый стул.
Стул жалобно скрипнул под ним. Продолжать рассказ он явно не торопился.
- Да расскажи ты толком, что произошло? - попросил Семен, беря папиросу из желтого кожаного портсигара, любезно протянутого ему Федотом.
- Ладно, так и быть! Исповедуюсь по старой дружбе, - сказал Федот и предупредил не сводившего с него глаз Ганьку: - Ты, Гаврюха, слушать, слушай, только не болтай потом... Рассказ у меня долгий. Я ведь в Народно-революционной армии артиллерийским дивизионом командовал, в должности меня не обидели. Трудно приходилось с моей грамотешкой, да ничего, справлялся. Батарейцы у меня были все из наших партизан. Народ молодой, разболтанный и до девок ужасно падкий. Из Забайкалья нас на Амур перебросили в Михайло-Семеновскую станицу. Станица большая, богатая. Казаки из нее за границу удрали. Мы иногда с ними через реку переругивались. Остались у них дома только девки да бабы. Девки все, как на подбор, ядреные, красивые, кровь с молоком...
- Гляди ты, какое дело! - воскликнул Семен и начал разглаживать свои реденькие усы, словно собирался на встречу с этими амурскими красавицами. А Федот продолжал:
- Вот и начали мои батарейцы ухаживать за ними, на вечерки шататься, в ометах по гумнам любовь разводить. Дисциплину особо не нарушали, и мы с комиссаром, которого мне из лучших партизанских пролетариев подобрали, смотрели на это сквозь пальцы. Комиссар держал себя в строгости, а я, грешный, тоже за одной ухлестывал.
- Не устоял, значит?
- Куда же от этого денешься! Было дело!.. Только скоро такая житуха кончилась. Стали ко мне в дивизион бывших царских офицеров подбрасывать, малограмотных командиров ими заменять. Батарейцы, у которых нашлись заводилы и закоперщики, в штыки их встретили. Бьет какой-нибудь горлопан себя в грудь и спрашивает: "За что сражались? За что, братцы, кровь проливали?" Пришлось нам с комиссаром взяться за них и крепко приструнить, хотя и у самих на первых порах к офицерам доверия не было. Сознательность моя тоже частенько хромала. Попробовал я об этих военспецах в штабе армии заикнуться, а там мне честь по чести разъяснили, что этих людей опасаться нечего. Они в Пятой Советской армии гражданскую войну начали и с ней всю Сибирь прошли. Тогда я стал относиться к ним по-хорошему, все свои сомнения позабыл... Что военспецы про меня, сиволапого, думали - не знаю, а только никаких стычек и недоразумений у нас с ними не было. Дисциплина у них была - во! - показал Федот большой палец. - Тянулись передо мной в струнку, гаркали "так точно" да "никак нет", а дело свое знали. Твердой рукой партизанщину из бойцов выколачивали... Надо вам сказать, что были эти офицеры из себя видные, бравые, понимающие толк в хорошем обращении. Девкам от них тоже спуску не было. Приударить за ними умели. Вот и начали самые пригожие казачки льнуть к ним и отшивать моих батарейцев. А в тех и взыграла кровь, стали они ревновать и кулаки сучить. Мы с комиссаром во всем этом вовремя не разобрались и проморгали. Провожали однажды два офицера девок с вечерки и оказались в разных концах станицы. Подкараулили их на обратном пути варнаки из первой батареи, угробили втихомолку, утащили на Амур - и концы в воду. Сгубили ни за что ни про что хороших людей.