Михаил Салтыков-Щедрин - Пошехонская старина
Так и сделали. Из полученных за пустошь денег Валентин Осипович отложил несколько сотен на поездку в Москву, а остальные вручил Калерии Степановне, которая с этой минуты водворилась в Веригине, как дома. Обивали мебель, развешивали гардины, чистили старинное бабушкино серебро, прикупали посуду и в то же время готовили для невесты скромное приданое.
Это было первое серьезное столкновение молодого Бурмакина с действительностью. Он охотно, впрочем, примирился с ним, радуясь, что все устраивается помимо него, и не загадывая, что будущее готовит ему целый ряд подобных же столкновений.
– Какой ты, однако ж, добрый! – сказала ему однажды Милочка, – прямо так и отдал деньги мамаше в руки!
– Как же иначе можно было поступить?
– Ты мог бы свою маменьку попросить заняться. Наверное, мамаша и для сестер из этих же денег туалеты подновит.
– Милочка! какие подозрения… фуй! Бедная моя! надобно как можно скорее вырвать тебя из этой порочной среды… Воздуху надо! воздуху! Милочка! никогда так не говори! прошу тебя… никогда!
– Ах, боже, да ведь это я так…
– Довольно об этом. Грязи и мрака и без того чересчур достаточно. Ты должна оставаться чистою, непорочною, святою, как тот идеал, который светит мне среди тьмы.
По обыкновению, Бурмакин забыл об исходной точке и ударился в сторону.
При таких условиях Милочка могла говорить что угодно, оставаясь неприкосновенною в своей невменяемости. Все ей заранее прощалось ради «святой простоты», которой она была олицетворением, и ежели порою молодому человеку приводилось испытывать некоторую неловкость, выслушивая ее наивные признания, то неловкость эта почти моментально утопала в превыспренностях, которыми полна была его душа.
В начале рожественского мясоеда сыграли свадьбу. Валентин заявлял желание, чтобы посаженым отцом у него был староста Влас, а посаженой матерью ключница Ненила; но тут уж и старики Бурмакины взбунтовались, а Милочка даже расплакалась.
– Они – честные люди! – восклицал он, – и в ту минуту, когда я вступаю на новый жизненный путь, благословение честных людей для меня дороже, нежели генеральское!
Насилу его уломали, доказав, что когда родные отец и мать налицо, то в посаженых и необходимости нет. Но он все-таки настоял, чтобы свадьба была сыграна утром и совсем просто и чтоб к венчальному торжеству были приглашены только самые необходимые свидетели.
– Так, как мещанишек каких-нибудь, и обвели кругом налоя, – горько жаловалась впоследствии Калерия Степановна, – и зачем только подвенечное платье шили! Даже полюбоваться собой при свечах бедной девочке не дали!
Молодые заперлись в Веригине и целую неделю безвыездно выжили там. То была неделя восторгов и святых упоений, перед которыми умолкла даже говорливая экспансивность Валентина Осиповича…
По истечении недели Бурмакины исчезли в Москву.
Москва была полна шума и гвалта, свидетельствовавших, что зимний сезон в полном разгаре. Милочку, которая никогда не выезжала из родного захолустья, сутолока московских улиц сразу ошеломила. Притом же Бурмакин, как человек небогатый и нетребовательный, остановился у Сухаревой, в номерах, где тоже было шумно и вдобавок тесно и неопрятно. Тотчас же по приезде у Милочки разболелась голова. Конечно, и она не была избалована, живя в аббатстве, но там все-таки был простор, тишина и воздуху много. А тут – шум, теснота, вонь и какая-то загадочная слякоть, от которой тошнило.
Сквозь запыленные и захватанные стекла окон с трудом можно было разобрать, что делается на площади, да, впрочем, и интересного эта площадь представляла мало. С утра до вечера гудел на ней базар, стояли ряды возов, около которых сновали мужики и мещане.
– Я думала, что у тебя квартира в Москве, – брезгливо молвила Милочка, оглядывая номер, в котором ей предстояло прожить около месяца.
Бурмакин точно от сна очнулся. В самом деле, это было что-то чудовищное. Такая красота, такая святыня и в такой ужасной обстановке! Это чудовищно, это почти преступление!
– Действительно, тесновато, – всхлопотался он, – но я к этим номерам привык, да и хозяин здешний хороший, справедливый человек. Хочешь, я соседний номер велю отворить, тогда у нас будут две комнаты, вместо одной.
– Помилуй, здесь жить нельзя! грязь… вонь, ах, зачем ты меня в Москву вез! Теперь у нас дома так весело… у соседей сбираются, в городе танцевальные вечера устраивают…
Увы! он даже об обеде для Милочки не подумал. Но так как, приезжая в Москву один, он обыкновенно обедал в «Британии», то и жену повез туда же.
Извозчики по дороге попадались жалкие, о каких теперь и понятия не имеют.
Шершавая крестьянская лошаденка, порванная сбруя и лубочные сани без полости – вот и все. Милочка наотрез отказалась ехать.
– Помилуй, тут вдвоем усесться нельзя; я на первом же ухабе вылечу вон, – чуть не плача, говорила она.
Пришлось бежать на «биржу», нанимать лихача.
В «Британии» дым стоял коромыслом. Толпа студентов, бывших и настоящих, пила, ела и в то же время громко разговаривала. Шла речь об искусстве, о попытке Мочалова сыграть роль короля Лира, о последней статье Белинского, о предстоящем диспуте Грановского и т. д. Большинство присутствующих было знакомо Бурмакину и встретило его с распростертыми объятиями. С некоторыми он познакомил и жену; двое-трое даже подсели к их столу. Бурмакин был счастлив; атмосфера студенчества обступила его со всех сторон, разговоры затронули самые живые струны его существа. Он весь отдался во власть переполнившему его чувству, беспрестанно вскакивал с места, подбегал к другим столам, вмешивался в разговоры и вообще вел себя так, как будто совсем забыл о жене.
Милочка бледнела и кусала себе губы, едва отвечая на вопросы, которые любезно предлагали ей новые знакомцы.
Наконец обед кончился; Милочка заторопилась.
– Ну, брат, убил бобра! – молвил Бурмакину шепотом Быстрицын, закоренелый студент-медик, который уж шесть лет посещал университет, словно намереваясь окаменеть в звании студента.
– Помилуй! святая!
– Задаст тебе копоти эта святая! Нет, друг любезный! в нашем звании обзаводиться женой, да еще красавицей – не приличествует!
Милочка вышла из трактира недовольная, измученная. Она не шла, а бежала по улице.
– Неужели мы всякий день в этот кабак ходить будем? – спросила она гадливо.
– Разве тебе не понравилось?
– Чему же тут нравиться! шум, вонь, грязь… голова заболела.
– Ну вот, приедем домой, там отдохнем.
– Это куда же «домой» – опять в номера? из одной вони в другую?
– Милочка! друг мой! имей терпенье! Мне обещали завтра же нас в центре города устроить. Номера чистые, и насчет обеда можно будет с хозяйкой условиться, ежели ты не хочешь ходить в «Британию».
Это была первая размолвка, но она длилась целый день. Воротившись к Сухаревой, Милочка весь вечер проплакала и осыпала мужа укорами. Очевидно, душевные ее силы начали понемногу раскрываться, только совсем не в ту сторону, где ждал ее Бурмакин. Он ходил взад и вперед по комнате, ероша волосы и не зная, что предпринять.
– Ну, прости! – говорил он, становясь на колени перед «святыней», – я глупец, ничего не понимающий в делах жизни! Постараюсь встряхнуться, вот увидишь!
На другой день около обеда Валентин Осипович перевез жену в другие номера. Новые номера находились в центре города, на Тверской, и были достаточно чисты; зато за две крохотных комнатки приходилось платить втрое дороже, чем у Сухаревой. Обед, по условию с хозяйкой, был готов.
Милочка несколько успокоилась. Покуда лакей и горничная разбирались с вещами, она согласилась прогуляться с мужем по Тверской. На дворе было уже темно; улица тускло освещалась масляными фонарями; в окнах немногих магазинов и полпивных уныло мерцал свет зажженных ламп. Но вечернее уличное движение было в полном разгаре, и Людмила Андреевна беспрестанно вскрикивала, боясь, что на нее налетят сани. Зашли в кондитерскую, выпили по чашке шоколада, но молча, словно обоих приводила в смущение непривычная обстановка.
Прошло несколько дней, унылых, однообразных. Бурмакин сводил жену в театр. Давали «Гамлета». Милочку прежде всего удивило, что муж ведет ее не в ложу, а куда-то в места за креслами. Затем, Мочалов ей не понравился, и знаменитое «башмаков еще не износила», приведшее ее мужа в трепет (он даже толкнул ее локтем, когда трагик произносил эти слова), пропало совсем даром.
– Ну, что? ты поражена? – допрашивал он ее, возвращаясь домой.
– Да… ничего… – ответила она вяло.
– «Ничего»! – разве можно так говорить! Это чудно, дивно, божественно! Никогда Мочалов не был так в ударе, как сегодня! Иногда он бывает неровен, но нынче… От первого до последнего слова все было в нем божественно! К сожалению, он, кажется, запивать начал.
– Ну, видишь ли… пьяница, а ты хвалишь!
– Я не пьяницу хвалю, а художника. Милочка! друг мой! что с тобой?