Влас Дорошевич - Каторга
Когда предвидится хорошая пожива, старики-ростовщики складываются и выставляют "хороший, большой банк" - рублей в 150, в 200. Старики-игроки, метчики, мечут наверняка. Понтирующий плутует, как может.
В Дербинской богадельне случаются большие проигрыши.
При мне приехавший поиграть поселенец проиграл все, что было, лошадь, телегу, платье с себя, получил "сменку", какое-то рванье, и вышел нищим.
Грязь и вонь в камерах, где помещается по 40, по 50 стариков, невообразимая.
Старики жалуются:
- Мыло, что на нас полагается, себе берут. Бельишка нашего не стирают!
Белье, никогда не стиранное, расползающееся на теле, носится до тех пор, пока эти землистого цвета истлевшие лохмотья не свалятся окончательно.
Нары, на которых лежат больные, неопрятные, пропитаны грязью. Кучи лохмотьев кишат насекомыми.
В этом смрадном "номере", на нарах у майданщика, и режутся в "стос".
Старики стеной стоят вокруг играющих.
Весь "номер" заинтересован в игре.
Стремщик стоит у дверей и, если есть какая-нибудь опасность, говорит:
- Вода!
А когда приближается начальство:
- Шесть!
В Дербинской богадельне начальство не бывает никогда. И стремщику, собственно говоря, делать нечего. Но уж такой порядок: "как играть - так к двери ставить", да и к тому же "надо дать бедному старику что-нибудь заработать".
Стремщик знал уже, что я не "вода" и не "шесть", и пропустил меня свободно.
- Игра?
- Страсть!
На нарах у майданщика, из татар, были налицо все "отцы", ростовщики богадельни. Сидели, поджавши ноги, и во все глаза следили за банкометом и за понтирующим.
Игра шла крупная. "Один на один". Другие с мелким "понтом" и не приступались.
Метал бродяга Иван Пройди-Свет. Старый каторжник, со шрамами на щеках и на лбу. Это он вырезал у себя "клейменые буквы". Игрок метки удивительной:
- Первая по всей богадельне метка!
В обыкновенное время он, дряхлый довольно, когда-то, видно, богатырь, сидит себе на солнышке и греет свои старые "ломаные" кости. Развалина, подумаешь. Но за картами он перерождается. За картами он "строг". Зорок поразительно. В руках никакой дрожи, - машина. Дергает неуловимо. Мечет твердо, с расстановкой, со стуком, отчетливо кладя карту в карту.
Он метал на маленьком, чистеньком местечке на нарах майданщика. Метал спокойно, молча, именно, как машина.
- Бита!.. Дана!.. - это кричали уже старики, стоявшие стеной вокруг.
До денег не притрагивался. Деньги тащили к себе или выплачивали старики "отцы". Он был нанят только метать.
Поселенец, продувавший уже лошадь, дергался. Лицо у него шло пятнами. То бледнел, а то краснел с ушами.
Выдергивал из своей колоды карту, ставил под нее куш и смотрел, на что он поставил только тогда, когда открывали "соники".
Смотрел мельком, сбоку, чтобы не показать карты другим. А кругом шел "телеграф". Старики подсматривали карту и обменивались условными, незаметными знаками. То кто-нибудь почешет переносицу, то глаз, то поищется в бороде. Пройди-Свет все кругом видел, примечал и по знакам узнавал, какая у поселенца карта.
Поселенец время от времени, как разозленный волк, оглядывался на стариков. И это было страшно. Поселенец играл с ножом в голенище, чтобы, если придется, кого "пришить". Старики стояли тоже с ножами, у кого в сапоге, у кого за пазухой, чтобы "в случае чего" пустить их в дело. Иначе в тюрьме не играют.
Пройди-Свет, открыв "соники", останавливался и ждал.
- Дальше! - говорил поселенец.
Пройди-Свет метал еще абцуг и останавливался.
- Дальше!
Пройди-Свет не двигался.
- Три сбоку! - злобно говорил поселенец.
Пройди-Свет метал до семерки.
- Не та!
Пройди-Свет метал до восьмерки.
- Дальше!
Пройди-Свет клал битую шестерку.
Поселенец со злобой бросал на пол измятую карту, переступал с ноги на ногу, бледнел, краснел, плевал на руку, тасовал свою колоду, вырывал из середины карту, резал Пройди-Свету колоду и объявлял:
- Куш под картой!
Пройди-Свет открывал "соники".
Так тихо, почти безмолвно, шла игра. Человек спускал с себя все до нитки.
Коротенькие перерывы делались, когда поселенец торговался за телегу, за серебряные глухие часы, за пиджак, картуз, штаны и жилетку, за сапоги.
Поселенец ругал нецензурными словами "отцов", отцы ругали нецензурными словами поселенца. И вещи шли почти задаром.
- Ведь в гроб, черти, с собой не возьмете!
- Молчи, пока не пришили!
- На саван вам, подлецам! Давайте!
Ему выдавались деньги.
Пройди-Свет сидел все это время спокойный, равнодушный, словно не видя, что вокруг него происходило. Совсем машина, которую остановили.
- Пройди-Свет, мечи!
И машина начинала работать.
- Поле! - в последний раз крикнул поселенец.
Пройди-Свет следующим же абцугом открыл битого туза.
- Будя! - сказали в один голос "отцы".
Старики расступились.
- Вот сюды, сюды иди!
Поселенец молча прошел в уголок, молча скинул с себя все, до шерстяной вязаной рубахи и до нижней рубахи включительно.
Когда он снимал сапоги, из правого голенища выпал нож и словно провалился сквозь землю: его моментально подобрали.
Поселенец оделся в "ризы", - какую-то рвань, - нахлобучил на голову драный арестантский серый картуз и молча вышел. На ходу он шатался. Идя по двору, жадно дышал свежим, чистым воздухом. Ноги у него заплетались, как у пьяного. Выйдя из ворот, он повернул куда-то и зашагал, вряд ли понимая, куда он идет, зачем. Видно было только, что шатается человек все сильнее и сильнее, да какая-то встречная поселенка, поравнявшись с ним, с испугом шарахнулась в сторону и долго потом глядела вслед быстро шедшему, шатавшемуся на ногах человеку.
А на дворе богадельни "отцы" усаживались в телегу и ехали сбывать лошадь.
Когда нет посторонней наживы, старики "режутся" между собой, отыгрывая друг у друга тряпье, последние гроши.
Какие странные и страшные фигуры есть среди этих людей, вся жизнь которых прошла среди розог, плетей, тюрем, каторги, побегов и погонь.
Вот слепой старик-бродяга... Борис Годунов.
- Почему ты Борис Годунов?
- Так смотритель один прозвал. Еще в молодых годах. Сошлись нас в тюрьме двое Борисов бродяг. "Будь, говорит, ты по этому случаю Борис Годунов". Для отлички.
- А кто был этот Борис Годунов-то, которым тебя назвали?
- А кто ж его знает!
За что был сослан Борис Годунов первоначально на каторгу, он "никому не открывается". В Сибири, уже беглым, он был знаменит, как "охотник на людей": грабил и резал богомолок.
Об этом времени старик вспоминать любит и, когда вспоминает, по губам его ползет широкая, чувственная улыбка.
- Много их, богомолочек-то, по трактам ходит. Живился. Заведешься в такой местности, караулишь. Сидишь за кустом, поджидаешь. Идет богомолочка к угодникам, другая бывает такая, что хоть бы и сейчас...
Старик смеется.
- Выпорхнешь из кустов да за глотку. Ну, пользуешься около нее, да пером (нож), либо по дыхалу проведешь, либо в бок кольнешь. Готово. Пошаришь. С деньжонками богомолочки-то ходят. Свои угодникам на свечки несет, из деревни за упокой родителей дадено. С деньжонками. Хлебца у нее в котомочке возьмешь, пожуешь, - вот я и сыт.
- И где же все это, на дороге?
- Зачем на дороге, - в кустах. Возьмешь только на дороге. А потом за ноги, куда подальше в тайгу оттащишь. Нельзя близко оставлять, смердить богомолка будет, - живо на след нападут. Пойдет слух, что в таких-то местах такой завелся; ходить опасаться будут. Это все по весне делалось да по осени, когда отожнутся. Тут бабы к угодникам и ходят.
- А лето?
- Лето гуляешь. Богомолкины деньги есть. А зиму спервоначала тоже гуляешь, а потом в работниках где живешь, аль-бо поймаешься, в тюрьме бродягой сидишь. А весна - опять по кустам пошел... По карциям-то (карцерам), сидя, я и ослеп, - от темноты да от вони.
И слепой, он страшный картежник. Занимается ростовщичеством и из "отцов" один из самых безжалостных. Держит около себя в черном теле старика и через него же в карты играет.
- Обманывают, небось, старика Годунова? - спрашивал я.
- Да, поди, обмани его! Он каждую карту наощупь узнает.
Рядом с ним гроза всей богадельни - Мариан Пищатовский. Пищатовскому всего лет сорок пять. Он приземист, скуласт, широкогруд страшно, настоящий Геркулес. Казенное белье ему всегда узко, и сквозь рукава обрисовываются мускулы необыкновенных размеров. Силен он баснословно. Тих и кроток, как овца. Но он эпилептик, и, когда начинается с ним припадок, все в ужасе бегут от него.
Благодаря своей болезни, он и в каторге.
По словам Пищатовского, всегда он страдал головокружением и "потом ничего не помнил". Попав в военную службу, он страшно тосковал по родине, тут "с ним это самое делалось". Однажды, "сам не помнит как", он избил унтер-офицера. Здесь, в каторге, он однажды бросился на конвойного. Конвойный ударил его штыком в живот. У Пищатовского прямо страшный шрам на животе, и доктора понять не могут, как он остался жив. Пищатовский согнул ружье.