Аркадий Белинков - Черновик чувств
В нашей жизни было мало глаголов.
Мы рассказывали свою жизнь. Просто рассказывали прочитанные написанные книги.
Мы уже очень хорошо знали, что самую динамическую коллизию с легкостью можно свести к нескольким ритмически вялым прилагательным. И даже такой важный для нас глагол "любить" мы превратили в существительное имя "влюбленные", подозрительно похожее на свою прилага-тельную сестру.
Занимались мы следующим: ровно ничего не делали, любили друг друга, невыносимо утом-ляли друг друга внимательностью, Марианна писала очень важную для нее работу об английской балладе, а я делал первое стихотворение "Сепсиса" и с упоением читал схемы Белого в его архиве.
Но кроме того, что мы любили друг друга, читали, покупали, писали книги и дарили друг другу цветы, мы волновались, предчувствуя, что паспортов на Цитеру нам все-таки не выдадут. И Марианна с Евгенией Иоаникиевной будут уверены в том, что виноват в этом я.
Евгения Иоаникиевна стояла, прислонившись к косяку оконной амбразуры. Небо висело в раме окна и было расписано в манере лирической сюиты Кандинского.
Марианна спросила Евгению Иоаникиевну:
- Мать, скажи, пожалуйста, Каждан женат? Очень красивый мужчина.
Евгения Иоаникиевна ответила дочери:
- Нет, Марианна, он бережет своей цветочек.
И добавила тихо и отчетливо:
- Четыре тысячи семьсот двадцать четыре, - и глубоко вздохнула.
Спокойна была даже Евгения Иоаникиевна. Сегодня она сказала мне:
- Аркадий, если вы еще раз доведете моего ребенка до слез своими глупыми рассуждения-ми, то ребенок не пойдет за вас замуж.
Марианна сказала:
- Нельзя меня обижать.
Цезарь Георгиевич по ошибке долго солил суп табаком. Потом стоически ел его, конвульсив-но дергая челюстями. Но попросить другого супу он не решался. Он боялся Евгении Иоаникиев-ны. А я не боялся.
Потом мне стало жаль Цезаря Георгиевича.
Марианна просыпала сахар.
Дома я ничего не мог делать.
Я только придумывал надписи на книгах, которые дарил Марианне. Вчера меня поймали на том, что я писал что-то очень трогательное на большом только что распустившемся тюльпане.
В последнее время я ежедневно надоедливо звонил по телефону Марианне и удивленно спра-шивал, уж не хочет ли она перейти в Геолого-разведочный институт. Она деловито переспрашива-ла меня, в какой именно и каждый раз серьезно отказывалась. Потом, когда это стало невыноси-мым, она согласилась. В сущности, ее очень легко было уговорить. Но, если не удавалось заста-вить ее немедленно привыкнуть к новому положению, то завтра надо было начинать все сначала. И я звонил, спрашивал. И предчувствовал, какие роковые последствия могут скрываться за этим, столь легко преодолимым упрямством.
На лирике Симонова я с горечью надписал:
- На бестемье и любовь тема.
Марианна позвонила ко мне и деловито спросила:
- Аркадий, скажите мне, только, милый, пожалуйста поскорее, почему социалистический реализм должен быть именно в России? Да, да. Именно в России.
Я длинно и обстоятельно, как умел, объяснил ей. Но она спешила и поторопила меня.
- Варвары, - сказал я,- Варвары, - ну, и метод такой.
Иное дело Сезанн, барбизонцы:
Они - композиция, план, протокол,
У них на каркасе солнце.
Она согласилась и благодарила. Потом тихо пожаловалась:
- Я дурно себя чувствую, милый. Поезжайте.
Я побежал за цветами. Было уже поздно, и цветов не было. Впрочем, цветов не было, навер-ное, не только по этой, вполне реалистической причине. Цветов в Москву, наверное, сегодня не завезли.
Вместо цветов продавали газированную воду и чистили обувь. Чистили все. Это было чем-то почти триумфальным. Все чистили и в чувственном ажиотаже приговаривали стихи Маяковского "О белом и черном". Настроение у меня было подавленное, и я тоже чистил. Чувствовал, что этого не следовало делать, потому что я чищу туфли каждое утро, и что мой чистильщик, коричневый, блестящий и кожаный, с усами, зашнурованными бантиком, будет очень удивлен и недоволен, узнав чужую щетку. И все-таки чистил, превозмогая острую недоброжелательность к чужой щетке.
Но к Марианне я не шел.
Пить воду на улице я терпеть не могу. Я своими глазами видел, как один вполне приличный мужчина соскочил с трамвая, бросил монету, взял стакан, пил, пил, потом вздохнул, саркастически плюнул в стакан и, громко крича, опять побежал за трамваем. Тотчас же продавщица долила доверху стакан и по общедоступной цене продала его, не торгуясь, на все махнувшей рукой моло-денькой девушке. Это было ужасно. Я поклялся, что мы с Марианной решительно отказываемся от уличных удовольствий.
Недавно Марианна оживленно рассказывала о своей приятельнице, которая даже экономила на воде. Все лето. Потом пошла и пропила все. В один вечер. Потом узнал ее муж. Боже, что там было!
Цветов все-таки не было.
Принести Марианне воды, даже той, чистоту которой я мог гарантировать, мне не приходило в голову, хотя она, больная и слабая, наверное хотела пить. Как впоследствии я сожалел об этой жестокой опрометчивости! Запамятовал. Ну, просто никак не мог подумать о воде. Больше прино-сить было нечего. Нести вычищенные туфли я не решался. Не было ни шоколаду, ни пирожных, ни фруктов. Продавали пирожки.
К Марианне я все не шел.
Дома у меня были цветы. Я возвратился домой и с тоской сунул их в письменный стол. К рукописи. Пусть тоже гниют.
Мама сказала, что час назад Марианна опять звонила и сильно беспокоилась.
Я подошел к телефону и позвонил Ане.
Аня уже спала. Я попросил разбудить ее, и по моему расстроенному голосу Наталья Дмитри-евна поняла, что это очень важно. Недовольная Аня спросила меня заспанным и глухим, как подушка, голосом, чего мне нужно, и я весело осведомился о ее самочувствии. Потом я сказал, что рад пожелать ей доброй ночи. Аня сказала, что будить человека для того, чтобы пожелать ему легкого сна, бессовестно. Потом зевнула и добавила:
- Но изобретательно. И очень похоже на вас. Потом она спросила меня о Марианне. Я с беспокойством рассказал про цветы.
Аня сказала:
- Приходите. У нас есть. Возьмете у мамы.
Я извинился и благодарил.
Через полчаса я поднимался к Аниной квартире.
Перед дверью, на лестничной площадке, действительно стояли цветы. Цветы, собственно, не стояли, а лежали. Наверное, они даже просто валялись. Я осторожно подобрал их и тихо позвонил. Я знал, что в электрические звонки тихо звонить нельзя. Звонят они всегда одинаково. Можно только звонить коротко и часто. Или длинно и редко, или длинно и часто, или еще как-нибудь. По-всякому можно звонить в электрические звонки. Но я все-таки звонил тихо, потому что Аня спала и будить ее было бессовестно.
Мне открыли. Я быстро прошел в Анину комнату и не очень громко сказал:
- Завтра концерт Гилельса. Положим, он плебей, Гилельс, но все-таки интересно.
Аня проснулась. Она взглянула на меня. На щеке у нее была копия наволочкиного кружева. Милая Аня...
Она проговорила:
- Спасибо, спасибо. Я же хочу спать, невозможный вы человек. Поставьте на стол.
Я умолк и недоуменно глядел на спящую Аню. Потом испуганно догадался. Но делать было нечего. Я осторожно поставил цветы и тихонько вышел из комнаты.
Было около двух часов ночи.
Широколастные плавали автомобили.
А цветов я все еще не достал. Я возвратился домой. На душе у меня было тревожно. На письменном столе лежала записка:
- Дорогой мой, была у вас. Не застала. Очень беспокоюсь. Куда вы пропали? Зачем вы принесли маме коньки? Ваша пепельница оказалась в моей пижаме. Вот где. Принесла вам роз. Целую вас крепко, крепко, мой дорогой и самый хороший. Наша Маша.
Знаете, хороший, хороший мой, я тишайшая, я простая. "Подорожник", "Белая стая".
Розы стояли на столе в большом темном бокале. Рядом с розами лежал томик Ахматовой с Марианниной дарственной.
Я был потрясен. Я понял, что все передуманное мною о Марианне, все верное и неверное, что придумал я или обнаружил в ней, ничто и ничтожно в сравнении с этими двумя простенькими строчками, переполненными захлестывающей надеждой на то, что она, все-таки, может быть, талантлива, исполненными горечи примирения с мыслью о своей бесталанности, полными иронии над людьми, поверившими в это и предавшими ее, и исполненными робкой попыткой доказать, что все это, все-таки может быть, и не так.
Эта цитата была неизмеримо важнее стихов, которые Марианна написала бы сама, сделав их, может быть, равноценными этим по удивительному искусству, в них вложенному, ибо нужно было быть только очень талантливым человеком для того, чтобы так удивительно уловить свою интонацию в чужих словах и вложить в эти несколько ритмически упорядоченных голосовых движений все свои опасения, надежды, боязнь и отчаяние.
Если все это рассказать Марианне, то она станет упорно отстаивать незначительность своих художественных способностей потому, что большой талант Марианны - потенциален и тайн.