Марк Поповский - Семидесятые (Записки максималиста)
Она буквально одержима во всем, что касается ее работы. Откровенно говоря, мне жаль ее — я не верю, чтобы даже с такой энергией она смогла получить у нас доступ к архивам Владимира Хавкина. Выступить с докладом о Хавкине на Конгрессе ей тоже не дадут, скорее всего. И все же нельзя не гордиться этой одержимой — именно такие изменяют мир. Двигают общество.
16 августа
Встретился и беседовал с Владимиром Максимовым. Я говорил ему об огромном впечатлении от его "Семи дней творения". Максимов был на этот раз спокоен, открыт. Может быть потому, что встреча происходила в близком ему доме. Всегда колючий, жесткий, он открылся доброй и отзывчивой своей стороной. На мой вопрос о реалиях его книги он доверительно рассказал о своей, как он говорит, «пестрой» жизни. Рабочий-строитель, сидел трижды (не по политической статье). Дважды бежал из лагеря. Последний раз при побеге его избили так, что в 18 лет тюремщикам пришлось его актировать. Сидел в «психушке» — лечили от запоя. Говорит об этом без всякой аффектации. Со смехом рассказывает, как его в 1959 году «покупали» на Лубянке. "Зачем вам эти встречи с иностранцами… Оставьте это, мы вам поможем…" Разговор был долгим. Максимов ерничал, грубил и в конце концов его отпустили. Но то была пора, когда беседу начинали с заверений, что "мы твердо держимся принципов Феликса Эдмундовича".
Володя владеет несколькими профессиями. Потому-то у него и герои держат в руках настоящее дело. Чувствуется в нем и христианин — явно воспитывает в себе терпимость, хотя по его ожесточенной натуре ему терпимость эта дается тяжело. Сказал, что христианин, по его мнению, человек действия, и то, что сейчас многие интеллигенты русские ушли в веру, вовсе не означает их отхода от общественной деятельности. Об интеллигенции конформистского толка говорит зло. Тут и христианство ему не помогает. В 1956 году эти «жирные» охотно подписывали и покрикивали на собраниях. «Протестантизм» тех либеральных лет только наращивал им политический капитал. Обстановка фронды самая комфортная для этих приспособленцев, которые хотят, чтобы их не только хорошо кормили, но и уважали. Теперь они разбежались по углам. Максимов, однако, выделяет в среде интеллигенции тех, кто выдержал испытание страхом и голодом. Верит, что такие есть и их будет еще больше.
В. Максимов попросил дать ему мою книгу о Вавилове. Очень оживился, когда я сказал, что перерабатываю рукопись, чтобы показать ВИНУ Николая Ивановича. "Это очень важно, показать вину крупнейших деятелей интеллекта. Это важнее, чем показать их как жертв режима", — сказал Максимов.
Рукопожатие у Максимова очень крепкое. Его рука сильная, твердая, хотя изуродована. Ее раздробили после очередного побега из лагеря.
19 августа
Слава Г., тридцатилетний биолог-генетик, беседует со старой, за 80, дамой, дама атеистка и материалистка, еще в студенческие годы порвавшая с верой. Ее нравственность, воспитанная, осознанная — нравственность интеллигента, получившего образование в Сорбонне. Слава Г., наоборот, простолюдин и верующий христианин. Нравственное чувство для него — дар Божий, нечто куда более высшее в человеке, чем простое воспитание. Дама Славу понять не может, но в силу природной доброты и воспитанности, пытается как-то осмыслить этот феномен. Она говорит:
— Мой знакомый, человек активно верующий, заставлял своих маленьких детей каждый день, как молитву, повторять: не делай другому того, что ты не хотел бы, чтобы сделали тебе. И это воспитание, кажется мне, лучше всяких религиозных наставлений.
— Ну что ж, — говорит Слава, — Ваш знакомый пытался создать у людей рефлекс совести, но как всякий рефлекс, этот будет подавлен другим, более сильным рефлексом самосохранения. А подлинно верующий человек никогда не покинет своих нравственных принципов. Совесть, дух для него нечто более высокое и более ценное, чем тело, материя. С верой можно и пострадать и перестрадать во имя духа…
И Слава улыбается своей светлой, детской и в то же время непобедимой улыбкой…
21 августа
С Э. Луцкер произошло то, что я и предсказывал: ее к архивам хавкинским просто не допустили. Сделали это просто. Оргкомитет конгресса по истории наук послал в Главное архивное управление письмо, где просто констатировал, что гражданка США Луцкер обратилась к ним с просьбой о допуске в архивы. Ни слова поддержки в этой бумаге не присутствовало. О Хавкине сказано было, что это микробиолог, чье детство и юность прошли в Одессе. (Это писалось за неделю до того, как Президент Индии торжественно открыл мраморную доску в честь Хавкина в Медицинском колледже в Бомбее, и все индийские газеты два дня писали о великом филантропе!) Конечно, в ответ на такую бумагу Архивное управление (ГАУ) не пожелало палец о палец ударить, чтобы допустить иностранку к архивам. Вчера из ГАУ ответили, что в Одесском областном архиве о Хавкине никаких материалов нет. Цинизм этой истории абсолютно обнажен.
27 августа
Приехали в Коктебель. Постепенно красота и безмятежность этого места успокаивает, уводит от Москвы, от борьбы и тягостных мыслей, в которых мы жили весь этот год.
Стрекочут цикады, месяц проложил дорожку вдоль моря, благоухают табаки под окнами нашей комнаты, красиво одетые люди фланируют по набережной. То ли я ухожу в какой-то чудесный сон, то ли, наоборот, просыпаюсь после кошмара столичного бытия. С Коктебелем связано более десяти лет жизни. Много милых и грустных, но всегда светлых воспоминаний. В далекую «дописательскую» эпоху мы, молодые и холостые парни, приезжали «дикарями», снимали комнату в деревне подешевле, пили вино, пели про Льва Николаевича Толстого, который жил в имении Ясная Поляна. Теперь та пора кажется прекрасной, хотя живу я в удобном номере и питаюсь в хорошем ресторане Дома творчества, но как-то нет той удали, радости, нет желания озоровать как тогда.
Навестили и вечную святыню здешних мест — дом Волошина. Там работает ленинградский текстолог и литературовед Виктор Андроникович Мануйлов, человек добрый и бесконечно преданный литературе. Живет в Ленинграде, в коммунальной квартире, один, живет кое-как, но всегда в волнениях и бегах как бы сохранить бесценные страницы того, что никто сейчас не хочет печатать. Здесь он спасает от забвения волошинское литературное наследие. Макса Волошина ведь в советское время почти не печатали. Волошин-художник тоже забыт. В мастерской его, как всегда, 4–5 человек, списывают волошинские стихи. Молодежь. Прекрасная школа для молодых — Волошин, Цветаева. Эти чувствовали эпоху обнаженными нервами. Им не верить нельзя. Не удивительно, что их не публикуют в советской России. Слишком многие мифы рассеялись бы при одном соприкосновении с их поэзией.
Мы с Лилей привезли двухтомник Волошина, напечатанный на машинке с какого-то самиздатовского издания. Мануйлов сразу определил, что первоисточник — те тома волошинских стихов, что лежат в Доме с 1923 года. Предстоит сверить строку за строкой оба наших тома и выправить текст, дурно перепечатанный машинисткой. Какое это диво: в стране, где издательское дело контролируют сотни и тысячи чиновников, где типографии, бумага, редакции в руках правительства, где цензура недреманным оком глядит за каждым словом люди вновь и вновь от руки переписывают стихи опального поэта, перечитывают, переплетают, хранят как величайшую ценность. И так вот уже 180 лет, с Радищева. Кажется, нет ни одной страны в мире, где бы так долго и упорно народ, совершенно неспособный добиться свободы печати, хранил и лелеял печать тайную, подпольную. И в том числе главную гордость России ее литературу (Волошин, Гумилев, Ахматова, Цветаева, Мандельштам, Замятин, Булгаков, Бердяев, Набоков, Платонов, Ходасевич, Д. Самойлов и многие др.).
Мастерская в доме Макса Волошина. Высокая каменная призма с узкими, вытянутыми окнами на море. Стены увешаны картинами самого Макса и его современников. Полки с книгами до самого потолка. А на одной из стен белая голова египетской богини Тамах, которой поэт посвятил немало стихов. Тут музей, но музей, полный жизни. Каждый день в 11 утра по внешней деревянной лестнице поднимаются к дверям мастерской люди. По одежде тут никого не различить: все в легких сарафанах, джинсах, майках. Обувь оставляют у входа. Хозяйка стара и больна, гостей принимает Виктор Андроникович Мануйлов. Я с каждой встречей проникаюсь к нему все большим уважением. Это он выверил по оригиналам 4 тома стихов и 4 тома статей М. В. Мы рассаживаемся на скамьи за деревянный некрашеный стол, за которым когда-то работал Волошин, и каждый получает от Виктора Андрониковича по тому. Одни просто читают, другие списывают стихи.
Моя соседка, женщина лет 40, явно торопится дочитать том с биографией поэта. Ей надо бежать покормить ребенка, а завтра она уезжает. Наш разговор отрывист, но я успеваю узнать, что она из маленького городка в Казахстане. Она нашла в библиотеке какое-то упоминание о Волошине и нарочно приехала сюда, чтобы прочитать его стихи. В свои сорок она заочно заканчивает институт в Ташкенте (очевидно, филологический факультет). Работает в учреждении, о котором нельзя говорить. Тюрьма, очевидно, или воинская часть. Мне хочется понять психологию этой малоинтеллигентной и малообразованной дамы, которую стихи официально преданного забвению поэта заставили совершить столь далекий вояж. ("А Ленин ничего не писал о Волошине? Ведь писал же он о Толстом. Может быть, дал какую-нибудь оценку?..")