Владимир Крупин - Как только, так сразу
Пошехонский народ
Палатная моя публика была всякая, в основном пассионарная, то есть взвинченная, вспыльчивая, как порох, нервная, короче - серьезная. Поддавшись общему психозу и насмотревшись конфликтов, решили завести свои армии. Вводили свои же звания: бугор - полковник, шиш - генерал, пупок - ефрейтор. А кто вспоминал ваше превосходительство, вашескородие, кто склонялся к мысли, что хватит и нашивок. Вводили новые команды, заменители прежних. Например, команда "На караул!" звучала так: "Железяку на пузяку - гэп!" Команда "Смирно!" - так: "Кажу: не вертухайсь!" Но вскоре эти игры надоели да и стали накладны - солдаты перестали работать, а кормежки требовали как авиадиспетчеры. Очень дорог стал суверенитет. "Ще мы з глузду не зъихалы, рассуждали местные политики, - чтоб еще и забор городить да паспорта менять. Ни бетона, ни бумаги, да и в гости охота наведываться". Так и эти игры в суверенитет забылись, как забылись и денежные системы, Сенины Ганзины валютные игры, только долго еще по палатам и в коридоре валялись редко подметаемые бумажные и тряпочные ассигнации, да кое-кто, выдумав себе праздник, надевал по его случаю жестяные ордена. А была у меня палата, моя любимая, которую не могли поколебать никакие нововведения, палата пошехонцев. В ней жили просто пошехонцы, а также пошехонцы вятские, супер-пошехонцы. Как бы сладкоголосо ни выли сирены демократии и перестройки, пошехонцы жили в своем мире, отмахивались от лозунгов и программ, сидели с утра до вечера то на завалинке, то на крыльце, а зимой у печки, и перекорялись, дразнили друг друга. Причина разногласий тонула в глубине веков, стала во многом игрой, но не прекращалась. Где-то в мире изобретали велосипеды и ездили на них, выдвигали вождей и задвигали, рождали таланты и зарывали в землю, а потом выкапывали, - пошехонцы оставались пошехонцами. Шли века. Приезжал Салтыков-Щедрин и уезжал, Герцен звонил в колокол, - пошехонцам все было трава не расти, главное для них было - выяснить, кто из них дурее, кто пошехонистее. Выходили на середину испытанные бойцы-острословы с обеих сторон и начинали уязвлять друг друга: - Ну ч?, вятские, давай звоните лаптем в рогожный колокол. - Для кого звонить? Для вас? Да вы родимые пятна с мылом отмываете. - А вы не отмываете, потому что даже на мыло не зарабатываете. - А вы в Москве свою ворону не узнали. - Зато в Москве бывали, а вы Москву только со своей сосны выглядываете. - Мы на сосну не для выглядывания лазим, а чтоб вас повыше быть. - А вы толокном воду в проруби замесили, лаптем мешали. - Мы хоть толокно едим, а вы с жадности теленка с подковой съели. - А вы корову на баню объедать траву затаскиваете. - Сильные, значит. А вы впятером блоху не задавите, такие смелые. - А вы такие трезвые, что столь семеро не заработают, сколь один пропьет. - И где вас, таких умных, делают, скажите, мы еще десяток закажем. - А вас и заказывать не надо, вас можно из одного яйца десяток высидеть. - Где ты яйцо с цистерну видал? - Во сне. А проснулся - вы уже вылупились. Все словесные баталии кончались мирно, вместе ужинали. Поужинав, переходили к современности и положению в ней пошехонцев. - Живете вы, вятские, вроде в русском месте. Хоть и мелкая, а река, хоть редкий, но лес, вроде лица русские, а глядишь на вывески - все не вятские, все какие-то псевдонимные, живете в городе имени большевика пламенного, в самой Вятке не бывавшего, доброго слова о ней не сказавшего, чекистов за злодеяния воспевавшего, зад вождю лизавшего, почему ж такая неустройка? - Кабы от вашей топонимики хлеб на копейку бы подешевел, тогда бы мы подумали, - отвечали вятские пошехонцы. - Вон Северная Пальмира опять понемецки названа, и что, счастье у них? Санкт-Петербург, ну-ка, выговори с похмелья. Или Екатеринбург выговори. - Так Вятка же, Вятка, слово ласковое, знаменитое, на язык просится. На всю Россию разъехалось, в Вятке жить хочется, нельзя же, прости, Господи, в имени, да еще не в своем, комиссарском, жить. Пусть бы хоть Костриков, а то Киров, вроде как скрываетесь от кого. - С трибуны не слезал, - защищали Кирова вятские, - так трибуном и прозвали. - Кто их знать будет, этих трибунов, через сто лет, да даже и через десять? - нападали пошехонцы. - У нас и поляки были, и латыши, - гордились вятские, - все нас умуразуму учили, сами темные, дак. Чтим память сосланных, про всех книги не по разу напечатали, сколь лесу извели, очень мы всех чужих уважаем. У нас ежели кто из своих, вятских, высунется, мы его быстро за штаны стянем - не смей, не по разуму берешь, сиди тихо. А серию пламенных революционеров мы не забудем ни в жизнь. Как их, родимых, не помнить, они для нашего счастья нашей крови не жалели, они свои германии, америки ради нашего просвещения бросили, мы-то ведь, вятские, беспутные были, Европу хлебом кормили да зарплату золотом выдавали, а комиссары, хоть и заплаты на галифе кожаные, зато с пистолетиком, как таких не любить, как их именами улицы не называть? Это ж красота, это ж радость круглосуточная - жить на улице имени палача русского народа. Нам чужих скороговорок про клару и карла не надо, у нас свои карлы и клары, свои либкнехты и цеткины, свои розы из Люксембурга, свои воровские, марксистские, большевистские, блюхерские, пошехонских только нет, у всех родина как родина, а у нас родина - революция, у нас юный октябрь впереди. Просто пошехонцы махали рукой и шли на боковую, а вятские, разойдясь, еще долго доказывали свое преимущество перед другими. - Да вот хоть между собой-то можно сказать, что мы всех обхитрили, всю жизнь на сухом берегу, немазано-сухие живем. Нас коммунисты и демократы за испытателей держат, наша земля - полигон для испытаний, как может выжить в экстремальных условиях человек, чтоб на обезьян не тратиться. Захоронение радиации - давай сюда, талоны внедряем - давай на нас проверим. Наши очереди из космоса видно, мы народ безгласный. Но смекалистый. Мы на всякие разные хитрости очень большие глупости придумываем, так и живем. Взять нас за грош невозможно, и такие мы, вроде того, и сякие, а глядь-поглядь: все притомились, руками машут, митингуют, а мы пашем. Вот и жены наши вятские, у кого жены - женщины, а то и вообще бабы, а наши жены - сударыни в лаптях. Мы б от них не отходили бы, любовались бы, на лавку посадили бы, да все некогда - то пьянка, то партсобрание. Очень, очень мы выносливый народ, очень. Перед нами скоро все сдадутся, поймут наше преимущество, к нам запросятся. Мы, конечно, люди простецкие, пустим, они с порожка да нам на загривок, уж сто раз так бывало, а как иначе? Мы своих за людей не считаем, а ежели кто из варягов - тому почет и место. Не-е, с вятскими не шути, мы всех перемудрим, а себя в первую очередь.
Глаза на потолке
Было полное ощущение словесного гудения в палатах. Слова, фразы, крики летали, как мухи, словами выражался наш убогий мир. А я уже был как железная опилка при словесном магните своих говорунов. Было что послушать, было от чего заговорить не по-здешнему. - Глаз много, - говорил один, - глаза на потолке, весь потолок в глазах. А пол весь в бугорках. Бугорки лопаются, оттуда ползут мыши, кусаются. А в голове голоса, а я весь в нитках, отвечаю по воздушной волне, всю голову заполнили нитки, я всех слушаю. Боясь, что и меня сграбастает какая-либо навязчивая идея - признак шизофрении, я спасался у "мыслителей". Чаще всего они говорили на доступную всем тему, на тему литературы в пределах школьного курса.
А классики-то подслушивали, вот так-то!
Да, именно так, доказывал мой народ. Шекспир вообще весь на подслушивании. Отелло, Гамлет, все художественные образы, эти полу-люди, полу-химеры, узнавали секреты с помощью подслушивания. Эта страсть передалась правительствам. Сколько денег ухали, чтобы узнать, кто что про кого говорит. Эти бы деньги да на дороги бы, по червонцам бы ездили, шины бы только шелестели. Ну, хорошо, Шекспир - он не русский, мы других не осуждаем, мы к себе обратимся. С Толстым все ясно. Он до такой гордыни довозвышал себя, что не велел себе ни камня, ни креста, ни вообще кладбища. Все ему мешали жить: Будда, Конфуций, тот же Шекспир, всех на место ставил. Ему легко было жить, даже страданиями своими упрекал. При гордыне легко переносить страдания. И он подслушивал. Надевал шерстяные носки, чтоб не слышны были шаги, и крался к дверям. Если не верите, прочтите в воспоминаниях о нем, например, Т. Кузьминскую. А вот даже Лермонтов. Но тут не он сам, а его Печорин. Подслушивает у окна сговор штабс-капитана с Грушницким. Но это, может, и простительно: литература. А вот Тургенев. Даже его лучшее - "Записки охотника" - почти все на подслушивании. Цитаты: "За перегородкой в конторе тихонько переговаривались. Я невольно стал прислушиваться". Это "Контора". "Бежин луг" подслушан весь. "Легкий сдержанный шепот разбудил меня". Далее идет подслушивание разговора Ермолая и мельничихи. "Свидание": "Я с любопытством посмотрел на него из своей засады". И так далее. Некрасов. Разве не подслушан разговор о нем, барине, крестьянских детей? И только ли? Но других читайте сами и делайте выводы. А вывод какой? Такой: не знали классики народной жизни, ее подслушивали. Когда и сочиняли (СалтыковЩедрин). Ах, вы за Толстого обиделись. Но уж потерпите. И не называйте моих мыслителей шавками, а Толстого слоном. Толстой договорился до того, что... цитирую (речь идет от имени дьявола): "Дело шло хорошо, но я боялся, как бы они не увидали слишком очевидного обмана, и тогда я выдумал церковь. И когда они поверили в церковь, я успокоился: я понял, что мы спасены и ад восстановлен". Конец цитаты ("Разрушение ада и восстановление его"). А знаете ли вы, отчего все это? Да оттого, что вообще вся наша литература полна гордыни.