Леонид Добычин - Шуркина родня
Низенькая с скромными ужимками рассказывала, а верзила на всех взглядывала и кивала.
– Всякий, кто успел узнать об этом, поспешил туда, и очень поживились тогда те, кто посильней. Мы сами, хоть уже и старенькие, а вернулись с тремя парами сапог и с разными вещами из карманов – кошелечками и часиками.
– Счастье ваше, что вы тамошние, – стали говорить им слушательницы. – А наш конец глухой, и всё у нас проходит мимо, по усам течет, а в рот не попадает.
Тут заблаговестили, и все перекрестились, а Авдотья, приподняв бутылку, показала ее гостьям.
– Ладно, дорогие мои дамочки, – сказала она, – что там? Всех кусков не схватишь. Бросим горевать, хлебнем еще разочек и пойдем ко всенощной.
Ее дела в то время удавались ей. Она была довольна и всегда сияла. Она сшила себе новенькое платье с голубыми птичками и сделала хорошенькую кофту из шинели. Всех своих детей она одела и обула.
– Прав ты был, – растроганная, говорила она Шурке, – что привел тогда к нам эту женщину. Теперь нас Бог вознаграждает за нее, за то, что мы ее призрели у себя.
Всё чаще между тем стало случаться, что, явясь к Суконкину, она не заставала у него товара. Приходилось отправляться к железнодорожникам разнюхивать, кто ездил за съестным, бросаться к нему, становиться в хвост и возвращаться зачастую с тем, с чем и пришла, – другие успевали узнать раньше и примчаться первыми.
Авдотья вспоминала теперь, как когда-то Аверьяну принесли письмо от Ольги. Если б он не пофорсил тогда, то через Ольгу можно было бы всегда осведомляться, нет ли у Суконкина чего-нибудь в продаже.
Скоро ничего уже нельзя было найти такого, чем бы можно было торговать. Жизнь у Авдотьи в домике опять пошла неважная, харчей стало в обрез, и Шурка пораздумал и решил, что нужно снова идти в жулики.
Уже было тепло, но, чтобы быть солидней, он надел свое брезентовое новое пальто. Он в нем пошел к Егорке, чтобы переговорить с ним, но его не оказалось дома. У него был тиф, и он лежал в больнице. Через полторы недели он там умер.
Один раз Авдотья, выйдя на канаву к козам, встретилась с Василием Ивановичем, земледельцем, и, разговорясь с ним, стала плакаться, а он ей предложил взять Шурку поливать огурчики на хуторе и ездить с лошадьми в ночное.
– Он при нас харчиться будет, – увлекательно сказал он, – и у вас одним ртом меньше станет.
Тут же он зашел за Шуркой, и, припрыгивая, чтобы не отстать от него, Шурка по дороге рассказал ему, какие из сельскохозяйственных работ он делал у Евграфыча.
Калитку им открыла земледельцева жена и сразу же послала Шурку натаскать соломы из соседских крыш. Три курицы квохтали, и она хотела посадить их. Люди же советовали ей, чтобы подстилка была краденая.
Шурка сказал «есть такое», сделал ей под козырек и через несколько минут примчался с ворохом соломы. Чалый был уже впряжён. Василий вынес Шурке квасу и пирог со свеклой и, когда он выпил, отворил ворота и повез его на хутор.
Там он его отдал под начало Гришке, своему племяннику, и Гришка показал ему, что делать.
Правая нога у Гришки была порченая, он хромал, и Шурка знал, что это доктор Марьин, когда началась война, устроил ему это.
Хутор доходил до речки Генераловки, и воду для поливки гряд накачивала лошадь. Она бегала по кругу и вертела колеса. Ковши черпали воду, лили в большой желоб, и оттуда она шла по маленьким. В них были дырки и затычки. Можно было вынимать их и, подставя лейку, наполнять ее и не ходить далёко. Шурке это интересное устройство так понравилось, что он захохотал, когда увидел его.
Гришка был большой любитель музыки и вечером после работы, сидя на крыльце барака, жалостно играл впотьмах на балалайке, а потом рассказывал, как здорово один американец отвечал своей невесте на её упреки, или задавал загадки, а когда их кто-нибудь отгадывал, то Гришка опечаливался и на время замолкал, брал снова балалайку и побренькивал, насупясь.
Шурка скоро подружился с ним и стал с ним обращаться покровительственно, он же, когда сам Василий не присматривал за ними, давал Шурке пожевать чего-нибудь сверх нормы и не очень донимал его работой.
Перед праздниками Шурка ездил с ним домой. Телега погромыхивала. Ноги, свешенные вниз, покачивались. Около дороги стоял лес. Попахивало свежими березовыми вениками.
Пешеходы, перекинув башмаки через плечо, шли сбоку по тропинке. Шурка их оглядывал, прикидывая, что с них можно снять, если убить их.
Гришка то молчал, то оживлялся вдруг и спрашивал, что больше весит – пуд железа или пуд муки, или какая лошадь, придя с луга, больше принесет травинок на спине – с хвостом или бесхвостая, и Шурка отвечал ему, что больше весит пуд железа, и что лошадь больше принесет травы бесхвостая: когда ее кусают мухи, ей приходится сгонять их мордой, и из той травы, которую она жует при этом, несколько травинок остается на ее спине.
Обратно они ехали с зарезанной на ужин курицей учительницы Щербовой, которая жила бок о бок с земледельцем, и когда они пускались в путь, им было слышно иногда, как Щербова разыскивает ее, бегает по переулку и выкрикивает:
– Пыри-пыри!
И тогда они смеялись и подмигивали в ее сторону и делали увеселительные жесты.
Уже лето почти всё прошло. Уже копали понемногу и возили на базар картошку. Шурку иногда пускали с возом одного, без Гришки, и тогда он останавливался перед своим домиком, Авдотья выходила с ведрами, и он ей насыпал в них.
Один раз, когда под вечер он снимал мешки, развешенные для просушки перед окнами барака, подкатил Василий и, с кнутом в руке, слезая с дрожек, крикнул ему:
– Твой отец приехал.
15
Шурка бросил все и побежал.
– На огурчики я, – говорил он дорогой, – поставлю теперь крест с прибором.
Темнело. Дорога пошла через лес. Там был мрак, точно ночью, и, может быть, были разбойники. Шурка не думал о них. Он бежал, останавливался на минутку, чтобы отдышаться, и снова бежал.
Наконец впереди посветлело немного, лес кончился, и перед Шуркой открылось то поле, за которым стоял его дом.
Огонька в доме не было.
Шурке, когда он постучался, открыла Авдотья.
– Приехал? – спросил он и бросился в дом. Человек на кровати со львом и кувшинчиками совал ноги в штаны.
Он вскочил, подтянул штаны кверху, Авдотья взяла Шурку за руку и подвела к нему.
– Вот он, – сказала она, – старший сын. Поздоровайся с ним. Пока ты околачивался невесть где, он был в доме хозяином, и без него я пропала бы.
– Ну, здравствуй, что ли, – сказал тогда Шурке отец и шагнул к нему.
Шурка ответил:
– Ну, здравствуй, – пожал ему руку и сел на скамейку.
Отец был похож на Евграфыча и на солдат – Петьку с Ванькой, но был ниже ростом и шире; и нос у него был короче, а под носом у него были красно-коричневые тараканьи усы. Он одет был в солдатское.
– Что же, – сказал он, – по-моему, ночь, – и они улеглись.
Утром Шурка узнал, что отец привез сала и три пуда муки. Затопили печь. Мать стала жарить лепешки. Отец подтащил к ней колоду и сел возле печки. Авдотья его не гнала, хотя он ей мешал. Он сидел, зажав руки коленями, двигал своими усищами и не сводил с нее глаз.
Две недели была суматоха. Приехала бабка Гребенщикова с сыновьями. Она привезла муки, сала и выпивки. Поговорили о том, почему отец Шурки так долго не ехал, о деде Евграфыче, деде Матвее и бабке.
– Диеспериху, – сказал Шурка, – за то, что разводит на улицах лужи, по-правильному, нужно было бы к стенке, – и все согласились с ним.
Начали пить и закусывать. Скоро мужчины, сняв ремни, надели их через плечо, сели вольно и стали покуривать. Петр пустил дым кольцом, посмотрел на него и сказал:
– Один раз мы стояли в резерфе, а он тут как тут.
Все придвинулись ближе. До позднего вечера братья рассказывали интересные случаи, происходившие с ними во время войны.
Петька с Ванькой теперь не пахали, скот продали и поступили на службу. Они взяли отпуск по случаю того, что вернулся их брат, пропадавший шесть лет.
Скоро начали делать визиты родным. Побывали у Ваньки Акимочкина, у литовки. Потом у себя принимали их. Были на кладбище. Там поклонились могилам, взглянули на обновившийся в прошлом году образочек и поудивлялись.
Потом все три брата отправились к тетке-просвирне, вернулись, и гости уехали. Скоро должна была быть однодневная перепись, и им хотелось в день переписи быть на месте.
– Как здорово вышло, – сказал отец Шурки, – что я подоспел как раз к переписи. Теперь буду записан с семьей.
– И действительно, – стали дивиться все. Шурка порадовался, что не будет записан на хуторе, при огурцах, а Акимочкин мрачно сказал:
– После переписи вы поймете, зачем она делается. Переписывала эту улицу Щербова.
– Вот к вам и я, – объявила она, входя в кухню, и предупредила, что ела чеснок. Она села с листками за столик. У каждого она между прочим расспрашивала о профессии, национальности и о родном языке.
– Под родным языком, – разъясняла при этом она, – понимается тот, на котором опрашиваемый обычно говорит с своей матерью.