Николай Гарин-Михайловский - Студенты
– Что ж тут красивого?
– Мой друг, ты ничего не понимаешь. Пойми, нам надоело это ingenue [простодушие (франц.)], нам нужно что-нибудь этакое, острое… Du chien… [С перцем… (франц.)]
Шацкий помолчал.
– Ну и что ж? Ты скучаешь, томишься, по двадцати листов пишешь письма, врешь, конечно, что не отрываешься от лекций, и делаешь тонкие намеки, чтоб прислали денег? Пожалуйста, только не конфузься и старайся не врать… Побольше простоты. Оставим провинции ложь… Между порядочными людьми это не принято… Если бы я своим родным не писал о моих друзьях и занятиях, я не имел бы никакой надежды на примирение…
– Неужели ты пишешь им о всех этих графах и князьях?
– Что в этом тебя удивляет? Имена моих друзей не такие, что могли бы меня компрометировать в глазах моей родни… Только одно и смущает меня, что в конце концов забуду и перепутаю все эти фамилии…
И Шацкий залился самым веселым смехом.
– И верят? – спросил Карташев.
– Что за вопрос?! Я им и карточки послал с надписью. Ты понимаешь? Для поддержания таких знакомств нужны средства. Кстати, дай мне твою карточку и надпись сделай по-английски… Впрочем, зять знает твою руку, да и пишешь ты… Всё лишние расходы.
– На покупку карточек?
– Мой друг?! Три рубля пятьдесят копеек уже истратил. Последнего моего друга послал в шотландском костюме, кажется, Байрона…
– Но ведь отец твой, кажется, образованный человек.
– Дядя – да, а отец тридцать лет сеет хлеб, разводит свиней и выезжает лошадей. Газет ни-ни, и тридцать лет никуда из деревни, понимаешь?
В это время извозчик подъехал к Мильбрету. Большие комнаты, масса народу смутили Карташева. Заметив, что Карташев конфузится, Шацкий старался очень осторожно помочь ему справиться со своим смущением, принес целую груду газет, подавал ему первому блюда и вообще оказывал столько мелочного внимания и так просто, без принуждения и подчеркивания, точно и сам не замечал, что делал. Карташев был очень тронут этой любезностью и думал: «Оригинал большой, но очень симпатичный. Корнев хороший человек, но у него есть известная предубежденность, которая мешает ему видеть вещи в их истинном свете. Он сам не замечает, как требует, чтобы все были по одному шаблону сделаны. Это, конечно, невозможно, с этим надо считаться. У каждого свое особенное. Я беру симпатичное, а до остального мне дела нет. Мне Шацкий симпатичен, и я не вижу основания уничтожать в себе эту симпатию. Да и какое наконец право я имею воображать себя почему-то выше и колоть этим глаза? А может быть, этот Шацкий гораздо выше меня, добрее и…»
Карташев хотел сказать – честнее, но вспомнил проделки Шацкого с родней.
«И тут не его вина – кто их там знает, какие у него отношения с родными и что они за люди. Да, наконец, не в жены же я его брать хочу. Мне доставляет удовольствие его общество… Одиночество невыносимо для меня, – я томлюсь, бегаю по всему городу, высунув язык от тоски, отвыкаю от своего голоса… Нет, окончательно решено – я сближаюсь с Шацким».
И Карташев открыто и ласково посмотрел на Шацкого.
– Мы очень редко с тобой видимся, а между тем, наверное, оба скучаем – я был бы очень рад, если бы мы видались почаще.
– Мой друг, за чем же дело стало? – ответил Шацкий и, церемонно встав, протянул руку Карташеву. – Может быть, поедем ко мне чай пить?
– Поедем лучше ко мне… Я жду письма.
– С удовольствием.
Новые друзья вышли на улицу, взяли извозчика и поехали к Карташеву.
Войдя в комнату Карташева и сняв пальто, Шацкий сел на диван и, качая пренебрежительно головой, заговорил:
– Так, так… образец петербургской квартиры, пять дверей в одной комнате и трескотня и резонанс такой, точно сидишь в табакерке с музыкой… Ничего нет удивительного, что десять, пятнадцать лет – и человека везут в сумасшедший дом… А впрочем, некоторые застрахованы от этого… твоего Корнева не свезут… Он, подлец, сам свезет. Не будем говорить об этом: это грустные мысли. Чай есть?
Карташев распорядился.
– Ну, что же, устроился? – спросил Шацкий и стал осматривать хозяйство Карташева. Он подошел к столу и небрежно тронул неразрезанные лекции Карташева.
– Наука не процветает… Да, да, надо немного забыть гимназию, чтобы опять какой-нибудь интерес почувствовать к этой несчастной науке… Небольшой, впрочем… Всё те же десять тысяч слов… Но скажи, к чему у тебя все эти ковры, скатерти, столовое белье, для чего это студенту? Это видно, что с политической экономией ты еще не знаком… Всех денег назад не выручишь, но третью часть можно получить.
– Заложить?
– К чему такое беспокойство? – Шацкий заглянул в окно. – Постой… Как раз он.
– Кто?
– Татарин…
Шацкий высунулся в форточку и крикнул татарину номер квартиры.
– Послушай… – начал было Карташев.
– Так ведь не захочешь продавать и не продашь, а цену на всякий случай узнаешь…
Татарин пришел, и Шацкий, быстро поворачиваясь, живой, сосредоточенный, стал ему показывать вещи, объяснял, врал про их стоимость и раздражил в конце концов аппетит татарина настолько, что тот настойчиво стал предлагать за все отобранное тридцать два рубля.
– Ну, тридцать пять или убирайся к черту, – решительно проговорил Шацкий.
Карташев протянул руку за деньгами.
– A la bonne heure [В добрый час (франц.)], – произнес Шацкий, облегченно вздыхая.
– Еще нет ли чего? – спросил татарин, увязав все.
– Нет, нет, иди, – замахал Карташев.
Когда татарин ушел, Шацкий сказал:
– Домой, конечно, не напишешь…
– Конечно, напишу, – недовольно перебил Карташев.
– Напрасно.
– Оставим этот разговор.
– Как тебе угодно.
– Мне, правду сказать, немножко неприятна вся эта продажа.
– Ну, стоит ли, мой друг, на таких пустяках останавливаться… с твоим сердцем и умом. Ecoute [Послушай (франц.)], едем к Ларио… Сегодня этот негодяй заходил ко мне, но не застал: это неспроста…
XII
Дела Ларио были плохи.
Восемнадцать рублей, с которыми он приехал в Петербург, разошлись очень быстро. «Из дому» он ничего не получал, потому что единственная его родня – сестра – неожиданно овдовела и с четырьмя детьми осталась на такой ничтожной пенсии, что сама нуждалась в самом необходимом.
Надежды на урок тоже были на воде вилами писаны. При таких условиях никакие общие планы не лезли в его голову, и когда товарищи задавали ему в этом роде вопросы, Ларио начинал смущенно и оживленно подергивать плечами, разводил руками и говорил:
– Мой друг… ну, ну что ж тут думать о том, что будет послезавтра, когда завтра я, может быть, подохну с голоду.
И он смущенно пускал свое «го-го-го», закладывал вещи, пока было что закладывать; кое у кого брал взаймы, если предлагали. Иногда он приходил в гости, целый день ничего не евши, и если ему не догадывались предложить поесть, то и он не говорил о том, что голоден. По его красному лицу и по оживлению трудно было и догадаться, что человек сегодня ничего не ел. Но если его спрашивали:
– Петька, обедал?
Он отвечал:
– Собственно, н-нет… – И сейчас же прибавлял: – Собственно, вот, урочишко если бы получить рублей хоть в десять, и отлично бы.
Но, когда Ларио наедался, оживление его вдруг пропадало. Он делался молчалив, возился с своим больным зубом и угрюмо, без выражения, смотрел куда-нибудь в сторону.
Случайные рублевки уходили на Марцынкевича, и в этих случаях, оправдываясь, Ларио, разводя руками и по обыкновению кипятясь, говорил:
– Мой друг, что ж я на два рубля сделаю? По крайней мере, ну, хоть забудусь.
В общем, чем запутаннее становилось положение, тем Ларио делался беспечнее.
Единственно, что еще смущало его, – это квартира, или, как говорил он, «квартирный вопрос». С квартирой связывался и обед – блюдо голубей, правда, не всегда обеспеченное, но все-таки щит от страшного призрака полного голода.
Поэтому, когда пришел срок платить за месяц, Ларио скрепя сердце, – это было как раз накануне встречи Шацкого с Карташевым, – отправился к Шацкому и попросил у него взаймы шесть рублей. Он получил от Шацкого деньги, но вышло как-то так, что в последнее мгновение он решил уплатить хозяйке только за полмесяца. На остальные же три рубля пообедал, выпил бутылку пива, а вечером отправился к Марцынкевичу.
Там, в прокопченных залах этого заведения, его обдало обычным спертым воздухом, в котором смешивались и человеческий пот, и прокислые закуски буфета, и пиво, и водка. Но конфузливый в так называемом порядочном обществе, Ларио здесь не чувствовал обычного стеснения. Он умел в этих залах проводить весело время.
Когда он вошел, вечер был в полном разгаре. В воздухе тускло горели газовые рожки, освещая низкие, грязные залы, в которых взад и вперед двигалась обычная толпа посетителей: гризетки, горничные, ремесленные кокотки, «швейки», их кавалеры – приказчики, студенты и разного рода кутящий люд, от чуйки до господина во фраке, желающего поразить этот мир изысканностью своих манер. Но здесь, в этой демократической толпе, было мало настоящих ценителей таких манер, и они вызывали только веселый смех в дамах да желание со стороны кавалеров своих дам поставить обладателя фрака с изысканными манерами в какое-нибудь особенно глупое положение.