Натан Щаранский - Не убоюсь зла
- Теперь я буду с Колей.
Это означает, что Пореша переводят в крайнюю камеру к Ивлюшкину, где он будет ждать очередного суда.
Через некоторое время мы узнали, что ему добавили еще три года по новой статье "за злостные нарушения тюремного режима", выразившиеся в том, что однажды он, вопреки инструкции, спал в камере днем, в другой раз не спал ночью, а в третий - был уличен в преступной попытке перекинуть во время прогулки записку в соседний дворик.
Долго находился я под впечатлением случившегося с Порешем. Почему эта история так подействовала на меня? Разве мало драм разыгрывалось при мне в ГУЛАГе за все эти годы? Но мысли мои были не столько о Володе, я знал, что он не сломается, сколько о его жене и дочках: как они перенесут такой удар?
Избрав для себя путь борьбы, каждый из нас тем самым сделал выбор и за своих близких: за родителей, за жену, за детей. "А есть ли у тебя право, -спрашивал я себя, - обрекать родных на страдания?" На этой струне любил играть КГБ: "Себя не жалеете - пожалейте мать!" Но подобные слова и доводы я давно научился пропускать мимо ушей. Сейчас же я не мог заставить себя не думать о семье Володи и о своей...
Недавно в нашу камеру попали потрепанные листы, вырванные каким-то зеком много лет назад из литературного журнала и с тех пор передававшиеся из рук в руки. Это был отрывок из эссе Камю "Миф о Сизифе".
"Боги обрекли Сизифа вечно вкатывать на вершину горы огромный камень, откуда он под собственной тяжестью вновь и вновь низвергался обратно к подножью. Боги не без основания полагали, что нет кары ужаснее, чем нескончаемая работа без всякой пользы и надежды впереди... В самом конце долгих усилий, измеряемых пространством без неба над головой и временами без глубины, цель достигнута. И тогда Сизиф видит, что камень за несколько мгновений пролетает расстояние до самого низа, откуда надо снова поднимать его к вершине... Как раз во время спуска, этой краткой передышки, Сизиф меня и занимает... Я вижу, как этот человек спускается шагом тяжелым, но ровным навстречу мукам, которым не будет конца. В каждое из мгновений, после того, как Сизиф покинул вершину и поспешно спускается к обиталищам богов, он возвышается духом над своей судьбой... Я воображаю себе Сизифа, когда он возвращается к обломку скалы. Вначале было страдание. Когда воспоминания о земной жизни слишком сильны, когда зов счастья слишком настойчив, тогда, случается, печаль всплывает в сердце этого человека, и это - победа камня. Тогда человек сам - камень. Скорбь слишком тягостна, невыносима... Но гнетущие истины рассеиваются, когда их опознают и признают..."
Я воспринимал этот отрывок так, как будто каждая фраза в нем была о нас. Не так ли и мы идем по кругам ГУЛАГа, и, завершив один срок, начинаем следующий? Не так ли и мы страдаем, когда воспоминания о "земной жизни" слишком сильны? Но что это значит - слишком сильны? Неужели и впрямь болеть душой за близких означает допустить "победу камня"?
В пространном письме домой я писал: "То, что смысл жизни обретается лишь тогда, когда бросаешь вызов судьбе, когда вырываешься из железных мертвящих объятий "социальной", "исторической" и прочей необходимости, я почувствовал давно. Со веременем пришло и понимание того, каким коварным и опасным врагом может быть и надежда... Если ты не видишь смысла в своей теперешней жизни, если он появляется только тогда, когда ты живешь надеждой на скорые перемены, то ты в постоянной опасности. Человеку трудно смириться с бесконечностью и с бессмысленностью, а с бесконечной бессмысленностью вообще невозможно, и потому, если жизнь сегодня бессмысленна, он обязательно убедит себя в том, что видит конец этой бессмысленности, причем - близкий, не скрытый горизонтом. Вот только дотолкать этот камень еще раз до вершины - и все. В итоге - надежды обмануты, душа растравлена, дух подавлен. Я встречал за эти годы людей, которые, ослабев от постоянных разочарований, пытаются сами создавать ситуации, в которых их угасающая надежда вновь сможет обрести плоть и кровь, и в результате изменяют себе, отказываются от жизненного выбора, какой когда-то сделали. Другие живут в мире иллюзий, поспешно и непрерывно перестраивая и достраивая его, чтобы помешать реальности окончательно его разрушить, - это что-то вроде наркотика. Так какой же выход? Он только один: найти смысл в своей сегодняшней жизни. При этом останется единственная надежда - быть самим собой, что бы ни случилось, и это хорошо, со временем умирают все ее незрелые сестры, а сама она становится крепче, перерастая в уверенность в себе и своих силах. Такой человек живет здесь по старому неписаному местному закону: "не бойся, не верь и не надейся". Не верь тому, что входит в твои уши, верь собственному сердцу, верь тому смыслу, который открылся тебе в этой жизни, и надейся на то, что тебе удастся его сберечь. Но неужели он заключается лишь в том, чтобы бросать вызов судьбе? "Не делай другим того, чего не желаешь себе"... Но означает ли это, что ты желаешь другим того же, чего и себе? Хочешь ли ты, чтобы близкие и дорогие тебе люди прошли через тот же опыт, который ты так ценишь? В том-то и дело, что нет. Вот в чем вся сложность, парадоксальность и "логическая незамкнутость" ситуации. У нас с Наташей одна жизнь и один опыт. Но готов ли я сказать даже ей, как сказал однажды себе: не бойся, не верь и не надейся? Нет! - и хорошо, наверно, что нет, иначе ведь и до ницшеанского сверхчеловека недалеко. Сизиф у Камю спокойно смотрит на камень, катящийся вниз. Да, у него нет власти над этим куском скалы, но он спокоен. Он спускается вниз не как раб, а как человек, возвысившийся над своей судьбой. Но если на пути этой глыбы окажутся его мать, жена, дети? Вот тут проблема! Просто "возвыситься" и над этим страданием, значит обессмыслить все свои усилия. Ведь то человеческое, что стоит в себе защищать, ты уже потеряешь. А если страдать, то как при этом не дрогнуть, не поддаться порыву защитить от страданий своих близких? Есть, конечно, один выход, он - в полном слиянии двух судеб в одну; вместе катим камень в гору - вместе и стоим под ним, как у нас с Авиталью... Ну, вот видите, вернувшись опять к нам с Наташей, я говорю противоположное тому, что писал всего лишь двадцатью строчками выше! Ничего не поделаешь, именно в этом неразрешимом на логическом уровне противоречии и застрял я в последние дни, когда действительность вновь напомнила мне, что я не в силах защитить близких от страданий. Но ведь удается все-таки человеку возвыситься над судьбой и не отказаться при этом от своей природы; переживать за родных - и не слабеть духом! Так чем же снимается это непреодолимое для разума противоречие? Теми живыми чувствами, что объединяют людей: любовью и страданием".
Так делился я с семьей невеселыми размышлениями, не имея возможности объяснить, чем они вызваны. Но когда впоследствии, на воле, я рассказал о тех своих сомнениях Авитали, она ответила:
Не понимаю, в чем проблема. Ведь ясно, что если бы ты изменил себе ради меня, то тем самым ты изменил бы и мне.
8. ТРУБНЫЙ ЗВУК ШОФАРА
Осень восемьдесят четвертого года. Кончается мой второй тюремный срок. Опять мне предстоит этап в зону, а там, может, и свидание с родственниками!
Я заранее предвкушаю удовольствие от смены обстановки, от новых встреч в пути, от весьма поучительных и информативных бесед с бытовиками, но меня ожидает разочарование, на этот раз я еду спецэтапом, в отдельном "воронке", с "персональным" конвоем. В "Столыпине" у дверей моего купе-"тройника" все время стоит мент и пресекает любые попытки зеков заговорить со мной. Лишь на последнем этапном перегоне - от Пермской тюрьмы до зоны - у меня появится попутчик, Виктор Полиэктов, о котором я расскажу ниже.
...В свою родную тридцать пятую зону я попадаю ночью. Кромешная тьма перечеркнута ослепительной белой полосой, это блестит в "запретке" снег под ярким светом прожекторов. Поведут прямо - значит, сразу в зону, направо -в ШИЗО, налево - в больницу. Как и пять лет назад, меня ведут налево. Что ж, провести в больнице на карантине десять дней совсем не плохо; помню, как попав туда впервые и проснувшись утром, я даже решил, что нахожусь на воле... Но на этот раз я провел в больнице целых два месяца.
С точки зрения моего физического состояния это было, безусловно, самое "здоровое" время с момента ареста. Я получал больничное питание, как за два года до этого, после голодовки, более того, мне не возбранялось просить добавку: мясной суп, кашу - и я начал стремительно прибавлять в весе.
Медицинское обследование подтвердило старый диагноз: вегето-сосудистая дистония и дистрофия миокарда. Меня начали лечить уколами, таблетками, витаминами... В итоге сердце стало работать с каждым днем все четче; я буквально наливался силой.
Прогулка была двухчасовой, и не в каменном мешке тюремного двора, а среди берез и елей, утопавших в глубоком снегу, и колючая проволока, которой обнесен крохотный участок леса, где я мог свободно передвигаться, не могла отгородить меня ни от потрясающих северных закатов, ни от чистого морозного воздуха. Казалось бы, такая прекрасная перемена в судьбе! И все же ГУЛАГ оставался ГУЛАГом...