Григорий Федосеев - Смерть меня подождёт (обновлённая редакция)
— Ты бы хотела теперь поехать в Баку? — спрашиваю я Нину, намеренно стараясь увести её в прошлое.
— Непременно съездим с Трофимом. Об этом я часто думаю. Теперь там уже нет ни тех подвалов, ни карьеров, ни Хлюста… Да и о нас забыли, как о прошлогоднем ветре. И всё же интересно будет увидеть знакомые места, взглянуть на них другими глазами.
— Когда мы работали в Дашкесане, я как-то привёл Трофима в милицию с крадеными часами. Следователь упорно расспрашивал о каком-то беспризорнике, Ермаке, которого они усиленно тогда разыскивали.
Нина встрепенулась.
— Ермак?… Его давно нет в живых, он умер и для нас, и для милиции, — и на её лицо легла грусть воспоминаний.
— Кто же он был?
— Хороший парень, а для тех, кто его искал, — главарь беспризорников.
— А ты сожалеешь о том времени?
— Я о нём теперь редко вспоминаю. То были другие, трудные, годы. Важно, что мы с Трофимом пережили бурю, вернулись к жизни, нашли новых друзей и ещё будем с ним счастливы. Но нам нелегко достался этот перелом.
Михаил Михайлович поднимается к инструменту. Туча надвигается на нас, тяжёлой глыбой давит на землю. Под нею, в ожидании чего-то недоброго, распластались огромные каменные кряжи. У дальнего их края, где в темноте слились тучи с горизонтом, в бликах молний хлещет дождь. Но над нами ещё солнце и лоскут прозрачной синевы.
Даю всем сигнал: «Приступаем к наблюдениям».
Михаил Михайлович быстро диктует отсчёты. Я еле успеваю записывать, вычислять. На какое-то время мы с ним забываем про погоду, про горы, про своё существование. И вдруг над нами бездной света разрываются небеса, и, точно пронзённая разрядами, вздрагивает земля. Откуда-то издалека, снизу, доносится кудахтающее эхо обвала.
Снова тишина, выжидающая, долгая.
— Теперь можно и передохнуть, — говорит Михаил Михайлович, снимая инструмент и укладывая его в ящик.
Я делаю в журнале последнюю запись. Вот-вот туча накроет закатное солнце. Даю сигнал на пункты зажечь фонари, и мы все трое сбегаем под карниз, следим оттуда за страшным небом. Его близость, его неодолимое молчание вызывают невольную боязнь.
Как жалок и беспомощен ты, человек, перед этой грозной стихией!
Отяжелевшие тучи ползут низко над горами, окутывая землю мазутной чернотой. От мрака сдвинулись вершины хребтов. Что-то будет — это ощущение ни на минуту не покидает нас. И вдруг блеск, почти кровавый, и в то же мгновение над нами раздаётся оглушительный удар. Что-то с треском сыплется с неба и, отдаляясь, где-то в провалах заканчивается глухим аккордом. Снова рвётся небо, опаляя нас ярким светом, ещё и ещё падает на вершины удар за ударом. Голец вздрагивает. Нина, бледная, растерянная, прижимается ко мне. Она впервые видит так близко грозовые тучи, их разгул.
Ливень накрывает вершины крылом. Всё крепче дует ветер. Угрожающе грохочут небеса. Вспышки молний неотделимы от разрядов. Какая сокрушительная сила в тучах!
Снизу к нам приближается непрерывный шум. Резко похолодало. Вместе с дождём падает на камни град, всё гуще, всё крупнее. Он налетает шквалами, за десять минут отбеливает хребты.
Гроза отходит на северо-восток, и оттуда доносится непрерывный рокот разгневанных туч. Следом уплывает темнота, вместе с ливнем и ветром. Ещё несколько минут, и мы приходим в себя, но ощущение какого-то невероятного физического напряжения не оставляет.
Солнце, сквозь сизый сумрак, прощальными лучами ласкает исхлёстанную землю. В розовом закатном свете крупные градины сверкают, словно самоцветы. Куропатка громким криком собирает разбежавшихся птенцов.
Мы покидаем своё убежище, поднимаемся на пирамиду. На западе от горизонта отдирается плотный войлок облаков.
Нам хорошо видно, как, отступая от нас, тучи наваливаются свинцовой тяжестью на голец Сага. Бездонную черноту раскалывает молния. Из верхних слоёв облаков она обрушивается на вершину Сага, жалит её остриём, ещё и ещё… Кажется, небо там сосредоточило свой главный удар, весь свой гнев!
Мы долго стоим, не в силах оторвать глаз от Саги, от непрерывных вспышек молнии, сопровождающихся отдалённым гулом.
— Бедный Трофим, где он спасается сейчас? — говорит Нина, буквально потрясённая картиной вечерней грозы.
— Отсиживается так же, как и мы, под скалою.
Но вот устаёт и небо. В прорехах туч появляются звёзды. За мягкой чернотою у горизонта блекнут слабые очертания хребтов. Прорезаются дали. К нам возвращается хорошее настроение.
Осматриваю горизонт. В бинокль отчётливо вижу крошечные светлячки, точно звёздочки, на вершинах гор, где сидят гелиотрописты. Можно наблюдать.
Михаил Михайлович включает свет в инструменте, долго наводит трубу на далёкий огонёк на Саге. Я усаживаюсь на своё место с журналом. Видимость после грозы идеальная, свет фонарей чёткий, работается легко. Долго в тиши ночной слышится наш шёпот.
К двенадцати часам заканчиваем последний приём. Минут двадцать уходит на окончательные подсчёты, и мы крепко жмём друг другу руки — работа закончена!
Как-то сразу свалилась с души тревога, что копилась долго, пока мы бродили по этой скучной земле. Мы почувствовали величайшее облегчение — от того, что цель, наконец, достигнута и все трудные испытания лета оправданы.
— Сейчас буду давать Трофиму сигнал: два длинных, один короткий, — говорю я, направляя свет фонаря на далёкий голец.
— А что это значит? -- спрашивает Нина.
— Работа закончена, снимайся с пункта.
— Значит, послезавтра Трофим будет в лагере?
— Как поторопится.
Я упорно сигналю, но не получаю ответа. Трофим, вероятно промок, греется в палатке.
Поворачиваю фонарь поочерёдно на остальные пункты, мне сразу посылают: два длинных, один короткий — значит, поняли. Снова возвращаюсь к Трофиму. Сигналю долго. Не отвечает. Неужели уснул? Вот ведь досада!
Михаил Михайлович упаковал инструмент, всё готово, можно спускаться на стоянку, но не положено уходить с пункта, не оповестив гелиотропистов об окончании работы.
— Ты, Миша, с Ниной спускайся, а я останусь. Свет у Трофима горит, значит, кто-то есть на гольце. Как примут сигнал, так и я приду. Оставьте мне свои фуфайки.
Я один на этой высоте, под звёздным небом. Глаза с трудом различают силуэты уснувших гор. И среди них, на самой далёкой — Саге, сиротливо мерцает огонёк фонаря. Я не свожу с него глаз. Сигналю долго, пока не устаёт рука. А потом впадаю в раздумье. Что это значит? Трофим, при всех обстоятельствах, не мог проспать. Разве, узнав, что Нина тут, оставил за себя Фильку, а сам ушёл? А Филька уснул без привычки. Ну что ж, посигналю ещё, проснётся же он, окаянный, не век же будет спать. И я продолжаю сигналить.
Усталость настойчиво напоминает о себе. Мысли о молнии над Сагой всё больше беспокоят меня. Нет, Трофим не мог уйти с пункта — это не в его натуре. Уснул и он.
Жуткий холод. Я ещё сигналю, жду ответа. Видимо, придётся задержаться до утра. Невесело одному ночью над пропастью, рядом со звёздами. Начинаю мёрзнуть. Гашу свет, разуваюсь, натягиваю рукава телогрейки Михайла Михайловича на ноги, закутываю их в полы, а телогрейку Нины кладу под бок. Всё время дрожу. В полузабытьи вижу тёмную синеву неба, силуэты гор и огонёк на далёком гольце.
Не знаю, что разбудило меня. Открываю глаза. Из туманной мглы, прикрывшей горы, поднимаются конусы вершин, освещённые солнцем. Туман бугрист, неподвижен, точно зимняя тундра после пурги. Я хватаю бинокль, навожу его на Сагу.
На пункте свет, но очень слабый. Видимо, питание уже иссякает. Неужели оба спят? Не может быть! Усиливаю свет в своём фонаре, начинаю энергично сигналить. Никакого ответа. Теперь ясно, Трофима там нет. Ругаю Фильку. Окаянный, уснул на дежурстве!
Что же делать? До пункта по прямой километров сорок будет. Кричи, свисти, стреляй, всё равно не услышит. Придётся ждать, когда он проснётся. А пока что надо сигналить и сигналить.
Глаза слепит низкое солнце. Устанавливаю гелиотроп. Не знаю, какое наказание придумать Фильке?
Вижу, из ущелья, по которому мы шли сюда, чёрными клубами поднимается дым — горит тайга. Пожар одновременно вспыхнул и где-то за Маей, в створе на голец Сага. Это вечерняя гроза разбросала огонь.
— Ты всё ещё сигналишь? — слышу снизу голос Михаила Михайловича.
— Как видишь. Чёртов Филька уснул!
— Фонарь у него горит?
— Чуть-чуть. Надо поставить инструмент, посмотреть, что там делается, в бинокль плохо видно.
Мы быстро распаковываем ящик, устанавливаем на туре теодолит. В трубу я вижу силуэт пирамиды, с крошечной световой точкой в средине, а ниже, у скального прилавка, палатку. Больше ничего нельзя рассмотреть.
— А ведь мы видим не палатку, а какой-то лоскут, — и Михаил Михайлович поворачивается ко мне, — что бы это значило?
Я снова припадаю к окуляру, смотрю.