Борис Зайцев - Том 4. Путешествие Глеба
Элли тихо спала. Во сне безраздумно подняла руку, жестом вековечным женственной нежности, слегка изогнув ее в локте. Положила на нее голову, опять как Микельанджелова «Ночь».
Глеб смотрел и смотрел – вот эти грусть и очарование спящей молодой женщины. «И она все же уйдет, так же умрет, как и я. Значит, так уж дано. Боже, не разлучай нас в вечности».
* * *Липы внизу пожелтели. Хмурилось, дождь. В комнату вошла Марфуша, не стремительно. Вид у нее будто бы и смущенный: «Там, барыня, снизу пришла женщина. Барин ихний… скончались».
Глеб и Элли перекрестились. Через несколько минут были уже внизу. Огромный, безмолвный, со сложенными на груди руками, лежал Воленька на спине, навсегда уснувший, смотрел в ту же вечность. Распростершись над ним, Клавдия Афанасьевна исходила вечным материнским стоном – от начала рода человеческого до его конца.
Элли поцеловала теплую еще руку: «Воленька, милый…» – но вся нежность ее никогда бы не могла поднять этого и худого и костистого человека с огромным лбом и провалами на щеках с его смертного ложа. Элли просто по-женски его оплакивала.
Скоро и Коленька появился. Он тоже был и взволнован, и расстроен, но в меру. Обнял мать, посадил ее. Умер брат – очень жаль. Но его надо хоронить, надо все это и устроить, и о квартире позаботиться. «Коленька, – говорила сквозь слезы Элли, – он ведь был чудный, чудный!» – «Ну, да, разумеется… Да что же теперь поделать. Теперь надо его хоронить».
А через несколько времени сообщил Глебу, что сам как раз женится. «Все так и выходит, в той квартирке, в каюте-то моей, где же мне с женой бы устроиться. Теперь будем с мамой здесь жить». Они стояли у окна. Карие, живые, жизненные глаза Коленьки уже осматривали, как бы и примерялись к размерам комнаты – где что поставить, что внести и что вынести. «А вы с Элли, мне говорили, в Италию?» Глеб вздохнул: «Да, собираемся».
Глеб был грустен, вполне в этом искренен. Могила и бездна зияли пред ним. Но хотелось другого… И это другое уже воплощалось – в круговом маршруте билета: Варшава – Вена – Венеция – Флоренция – Рим – Неаполь – andata ritorno[30]. Одна часть души была здесь, а другая уж там и ничто не могло этого изменить.
Коленька правильно и прилично соорудил похороны. На другой день утром, у двери Воленькиной квартиры Элли очень ясно увидела тот самый гроб, прислоненный к стене, рядом с ним крышку, которые были уже ей знакомы. Холод знакомый прошел по спине. Но на этот раз через несколько минут гроб вносили уже в квартиру, туда полагали Воленьку, чтобы завтра везти на кладбище в Дорогомилово.
«Значит, я сумасшедшая? – сказала Глебу Элли. – Как же могла видеть тогда… все, до мелочей глазета то же, что и теперь?», но Глеб не задумался. «Не сумасшедшая, а способна к экстазу. В ту минуту вышла из времени. Гроб видела все тот же, но до нас и до тебя обычной он дошел только сейчас». Элли не очень поняла, но успокоилась. Раз Глеб сказал, значит, верно. Он и читал недавно что-то о четвертом измерении. Значит, не сумасшедшая.
Через несколько дней после смерти брата Коленька въехал в квартиру матери. Глеб же и Элли, наволновавшись, наплакавшись, сколько надо, подъезжали в то время к Варшаве, откуда скорый поезд, мимо пограничной Тшебинии, должен был мчать их к Вене, Италии.
VIII
Думая, что в деревне будет жить вольной и милой сердцу помещичьей жизнью, отец ошибался: ни широты, ни общества, как в Людинове, ни занятного дела не оказалось. Хозяйство скромнейшее, охота плохая. Завел было гончих, выезжал с Кноррером, но и из этого ничего не вышло.
Он старел и мрачнел. Уходила веселость, остроумие молодости. Все дольше, унылее сидел над своим пивом в столовой ли, или на балконе, подперев рукой голову, придираясь, где можно, к матери. Мать же была, как всегда, – в холодноватой ее сдержанности невелика власть времени. Но оно шло. В столь знакомой с детства прическе с пробором посредине все больше замечал Глеб седины. Но так же спокойно она являлась, в кухне ли, или в гостиной, с поденщицами или работниками – со всегдашней непререкаемостью и властью. Так же вздыхала, так же ложилась днем, после обеда, прикрыв голову и глаза носовым платочком – лежала и не спала, думала.
Лиза с Артюшей под Ставрополем, в глуши. Там он лечит каких-то калмыков. Вот Лизе и приходится разыгрывать в Башанте Бетховенов, растить и обучать пятилетнюю дочь.
Глеб здесь, в Москве, и «эта женщина», видимо, крепко его взяла, они живут, как им нравится: шумная молодежь, рестораны, клуб литературный. На авансы издательств ездят в Италию. Вообще же ничего у них нет, все на фу-фу, все на фу-фу, лето проводят в Прошине и только об этой Италии и говорят… Кажется, осенью опять собираются.
Мать от истины недалека. Летом во флигеле живут у нее как бы дачники. Укромное это Прошино для них только станция, передышка. А настоящая жизнь: вновь увидеть Флоренцию и Тоскану, Рим, сокровенные и священные края.
Теперь у Глеба во флигеле было довольно уж много книг об Италии, карты, путеводители. Хорошо, что отец редко к нему забредал! «Городские люди, неосновательные, – сказал бы, увидав разные Сиенны и снимки венецианские. – И куда это вы все торопитесь уехать? Разве здесь плохо?»
Разумеется, плохо тут не было. Но когда на вечерней заре выходили они в поля, на прогулку, то мечтали все больше о том, как бы снова закатиться подальше – на этот раз, скажем, в Ассизи, Урбино, или еще куда. «Помнишь, совершенно так же солнце садилось, когда мы были на Сан-Миниато и еще смотрели на Флоренцию? Ах, чудно, чудно». – Все, что Италию напоминает, «чудно». – «А из Фьезоле спускались вечером в Сеттиньяно и еще светляки летали? И мальчишки дохлую крысу под мост бросили?»
Даже крыса итальянская и та радовала на полях тульских – а плохие ли были поля? И русский закат? Если же пред ними русские луга в слабом тумане, это значит Равенна, ее окрестности, около S. Apollinare: «Ах, какой запах сена! Как в Равенне».
С матерью ничего у Элли не выходило. Хотелось бы, например, полить цветы на клумбах перед домом – «Нет, милая, зачем вам беспокоиться, я велю Кате». Или Глебу что-нибудь заштопать – «Ах, нет, у нас портниха на днях будет, она все и устроит».
И подобно Глебу Элли вела в Прошине жизнь в своем духе: мечты, прогулки, чтение.
Любила с детьми болтать. С кухаркиной дочерью Таней и другой девочкой с деревни – звали ее Манька-Клавиш – ходила купаться. Тут их увеселяла, изумляла. Ноги у Элли, правда, знаменитые. Раздевшись, прежде чем лезть в воду, она сидя закладывала их одну за другую – заплетала венком. Потом пальцем ноги чесала за ухом – ни на что подобное прошинские девы не были способны. «Танька, Танька, гляди! Пря-а-амо!» Манька-Клавиш с восторженным изумлением смотрела, как белые и точеные ножки барыни завивались чуть не узлом. «Вы не думайте, – говорила Элли, – у меня ноги особенные. Они у меня волшебные». Манька-Клавиш разевала рот, полный огромных зубов – за это и прозвана Клавишем. «Они как живые. Любят друг друга, ласкаются. Видите? – Она гладила ступню одной пальцами другой. – Иногда плачут. А то смеются. Они разговаривают друг с другом и со мной». – «О чем же разговаривают?» Элли, все сидя, подняла левую ногу, приложила палец к уху: «Да вот левенькая говорит: пора, говорит, Маньке в воду лезть. И пускай там раков в бережку поищет». – «Барыня, да неужто правда?» – «А еще, говорит, словам моим только дуры не верят».
Но на это звание ни Таня, ни Манька-Клавиш не зарились. Для них вся вообще Элли была волшебная, особенная, ни с чем прошинским не сравнимая. Как же не верить, что и ножки ее, никак на деревенские не похожие, могут болтать, любить друг друга, ссориться и мириться? И под зноем солнца июньского, при запахах – речки Апрани, лозняка, травы, и при всем очаровании лета российского, кидались они в воду – Таня и Манька казались рядом с Элли мулатками. Брызги летели, они визжали, плескались, топили друг друга – скромное развлечение погожего дня.
Но вот однажды, вернувшись с такого купанья, Элли нашла дома смущение. Глеб, в светлой своей чечунчовой блузе, повязанной ремешком, встретил ее еще на скамеечке, у входа в большой сад. «Ты знаешь, нарочный с почты. У Лизы плохо». Глеб был расстроен. Элли побелела. «Нет, ну все живы… но ты понимаешь, девочка тяжело захворала. Дизентерия». – «Ну, это что-то ужасное…» Элли даже села от волнения на ту же скамеечку – Таня и Манька-Клавиш замерли. «Да, понимаешь, они там одни, в степном поселке. Лиза, конечно, из сил выбилась». Элли вскочила – точно молния пронеслась по ней. «Я туда еду. К Лизе. Сегодня же». – «Уж не знаю… да, хорошо бы, но ведь так далеко». – «Идем, живо… Нет, это что-то ужасное. Нет, я уж не могу сидеть в этом Прошине, когда там…»
Остановить Элли теперь было бы не так и легко. Что-то в ней сдвинулось и понеслось – никакая умеренность прошинская не могла бы ее остановить. С мохнатою простыней, влажная и прохладная телом, но с высоким давлением внутри, быстро она прошла садом – Глеб едва поспевал. На балконе накрыто к вечернему чаю. Отец, хмурый после дневного сна, побалтывает ложечкой в стакане. Мать, в белой кофточке, за самоваром – сдержанная, но в тревоге.