Максим Горький - Том 19. Жизнь Клима Самгина. Часть 1
— Вы, Нароков, не очень налегайте, вам — вредно.
У стола командовал писатель Катин. Он — не постарел, только на висках явились седенькие язычки волос и на упругих щечках узоры красных жилок. Он мячиком катался из угла в угол, ловил людей, тащил их к водке и оживленно, тенорком, подшучивал над редактором:
— Растрясем обывателя, Максимыч? Взбучим! Ты только марксизма не пущай! Не пустишь? То-то! Я — старовер…
И, закусывая, жмурясь от восторга, говорил:
— Нет, это все-таки гриб фабричный, не вдохновляет! А вот сестра жены моей научилась грибы мариновать — знаменито!
Помощник Гусева, молодой адвокат Правдин, застегнутый в ловко сшитую визитку, причесанный и душистый, как парикмахер, внушал Томилину и Костину:
— Неоспоримые нормы права… Томилин усмехался медной усмешкой, а Костин, ласково потирая свои неестественно развитые ягодицы, возражал мягким тенорком:
— Вот в этих нормах ваших и спрятаны все основы социального консерватизма.
Вдова нотариуса Казакова, бывшая курсистка, деятельница по внешкольному воспитанию, женщина в пенснэ, с красивым и строгим лицом, доказывала редактору, что теории Песталоцци и Фребеля неприменимы в России.
— У нас есть Пирогов, есть…
Робинзон перебил ее, напомнив, что Пирогов рекомендовал сечь детей, и стал декламировать стихи Добролюбова:
Но не тем сечением обычным,
Как секут повсюду дураков,
А таким, какое счел приличным
Николай Иваныч Пирогов…
— Стихи — скверные, а в Европе везде секут детей. — решительно заявила Казакова. Доктор Любомудров усумнился:
— Везде ли? И, кажется, не секут, а бьют линейкой по рукам.
— И — секут, — настаивала Казакова. — Ив Англии секут.
Одетый в синий пиджак мохнатого драпа, в тяжелые брюки, низко опустившиеся на тупоносые сапоги, Томилин ходил по столовой, как по базару, отирал платком сильно потевшее, рыжее лицо, присматривался, прислушивался и лишь изредка бросал снисходительно коротенькие фразы. Когда Правдин, страстный театрал, крикнул кому-то:
— Позвольте, — это предрассудок, что театр — школа, театр — зрелище! — Томилин сказал, усмехаясь:
— Вся жизнь — зрелище.
Капитан Горталов, бывший воспитатель в кадетском корпусе, которому запретили деятельность педагога, солидный краевед, талантливый цветовод и огородник, худощавый, жилистый, с горячими глазами, доказывал редактору, что протуберанцы являются результатом падения твердых тел на солнце и расплескавания его массы, а у чайного стола крепко сидел Радеев и говорил дамам:
— Будучи несколько, — впрочем, весьма немного, — начитан и зная Европу, я нахожу, что в лице интеллигенции своей Россия создала нечто совершенно исключительное и огромной ценности. Наши земские врачи, статистики, сельские учителя, писатели и вообще духовного дела люди — сокровище необыкновенное…
«Шутит? Иронизирует?» — догадывался Клим Самгин, слушая гладенький, слабый голосок.
Капитан Горталов парадным шагом солдата подошел к Радееву, протянул ему длинную руку.
— Правильная оценка. Прекрасная идея. Моя идея. И поэтому: русская интеллигенция должна пенять себя как некое единое целое. Именно. Как, примерно, орден иоаннитов, иезуитов, да! Интеллигенция, вся, должна стать единой партией, а не дробиться! Это внушается нам всем ходом современности. Это должно бы внушать нам и чувство самосохранения. У нас нет друзей, мы — чужестранцы. Да. Бюрократы и капиталисты порабощают нас. Для народа мы — чудаки, чужие люди.
— Верно — чужие! — лирически воскликнул писатель
Катин, уже несколько охмелевшей.
В словах капитана было что-то барабанное, голос его оглушал. Радеев, кивая головой, осторожно отодвигался вместе со стулом и бормотал:
— Тут нужна поправочка…
Пришел Спивак, наклонился к жене и сказал:
— Спит. Крепко спит.
Все эти люди нимало не интересовали Клима, еще раз воскрешая в памяти детское впечатление: пойманные пьяным рыбаком раки, хрустя хвостами, расползаются во все стороны по полу кухни. Равнодушно слушая их речи, уклоняясь от участия в спорах, он присматривался к Инокову. Ему не понравилось, что Иноков ездил с Лидией на дачу приглашать писателя Катина, не нравилось, что этот грубый парень так фамильярно раскачивается между Лидией и Спивак, наклоняясь с усмешечкой то к одной, то к другой. В начале вечера с такой же усмешечкой Иноков подошел к нему и спросил:
— Выставили из университета? Неожиданность и форма вопроса ошеломили Клима, он взглянул в неудачное лицо парня вопросительно.
— Бунтовали? — снова спросил тот, а когда Клим сказал ему, что он в этот семестр не учился, Иноков — бесцеремонно поставил третий вопрос:
— Из осторожности не учились?
— При чем тут осторожность? — сухо осведомился Клим.
— Чтоб не попасть в историю, — объяснил Иноков и повернулся спиною.
А через несколько минут он рассказывал Вере Петровне, Лидии и Спивак:
— Прошло месяца два, возвратился он из Парижа, встретил меня на улице, зовет: приходите, мы с женой замечательную вещь купили! Пришел я, хочу сесть, а он пододвигает мне странного вида легкий стульчик, на тонких, золоченых ножках, с бархатным сидением: садитесь пожалуйста! Я отказываюсь, опасаясь, как бы не сломать столь изящную штуку, — нет! Садитесь, — просит! Сел я, и вдруг подо мною музыка заиграла, что-то очень веселое. Сижу, чувствую, что покраснел, а он с женою оба смотрят на меня счастливыми глазами и смеются, рады, как дети! Встал я, музыка умолкла. Нет, говорю, это мне не нравится, я привык музыку слушать ушами. Обиделись.
Этот грубый рассказ, рассмешив мать и. Спивак, заставил и Лидию усмехнуться, а Самгин подумал, что Иноков ловко играет простодушного, на самом же деле он, должно быть, хитер и зол. Вот он говорит, поблескивая холодными глазами:
— Да, съездили люди в самый великолепный город Европы, нашли там самую пошлую вещь, купили и — рады. А вот, — он подал Спивак папиросницу, — вот это сделал и подарил мне один чахоточный столяр, женатый, четверо детей.
Папиросницей восхищались. Клим тоже взял ее в руки, она была сделана из корневища можжевельника, на крышке ее мастер искусно вырезал маленького чортика, чортик сидел на кочке и тонкой камышинкой дразнил цаплю.
— Двое суток, день и ночь резал, — говорил Иноков, потирая лоб и вопросительно поглядывая на всех. — Тут, между музыкальным стульчиком и этой штукой, есть что-то, чего я не могу понять. Я вообще многого не понимаю.
Он широко усмехнулся, потряс головой и закурил папиросу, а горящую спичку погасил, сжав ее пальцами, и уже потом бросил ее на чайное блюдечко.
— Сначала ты смотришь на вещи, а потом они на тебя. Ты на них — с интересом, а они — требовательно: отгадай, чего мы стоим? Не денежно, а душевно. Пойду, выпью водки…
Самгин пошел за ним. У стола с закусками было тесно, и ораторствовал Варавка со стаканом вина в одной руке, а другою положив бороду на плечо и придерживая ее там.
— Студенческие беспорядки — это выражение оппозиционности эмоциональной. В юности люди кажутся сами себе талантливыми, и эта кажимость позволяет им думать, что ими управляют бездарности.
Он отхлебнул глоток вина и продолжал, повысив голос:
— А так как власть у нас действительно бездарна, то эмоциональная оппозиционность нашей молодежи тем самым очень оправдывается. Мы были бы и смирнее и умнее, будь наши государственные люди талантливы, как, например, в Англии. Но — государственных талантов у нас — нет. И вот мы поднимаем на щитах даже такого, как Витте.
Бесцеремонно растолкав людей, Иноков прошел к столу и там, наливая водку, сказал вполголоса Климу:
— Здорово сделан отчим ваш. А кто это рыжий?
— Бывший учитель мой, философ.
— Болван, должно быть.
Самгин хотел рассердиться, но видя, что Иноков жует сыр, как баран траву, решил, что сердиться бесполезно.
— А где Сомова? — спросил он.
— Не знаю, — равнодушно ответил Иноков. — Кажется, в Казани на акушерских курсах. Я ведь с ней разошелся. Она все заботится о конституции, о революции. А я еще не знаю, нужна ли революция…
«Экий нахал», — подумал Самгин, слушая глуховатый, ворчливый голос.
— Если революции хотят ради сытости, я — против, потому что сытый я хуже себя голодного.
Клим соображал: как бы сконфузить, разоблачить хитрого бродягу, который так ловко играет роль простодушного парня? Но раньше чем он успел придумать что-нибудь, Иноков сказал, легонько ударив его по плечу;
— Интересно мне знать, Самгин, о чем вы думаете, когда у вас делается такое щучье лицо?
Клим, нахмурясь, отодвинулся, а Иноков, смазывая кусок ржаного хлеба маслом, раздумчиво продолжал:
— С неделю тому назад сижу я в городском саду с милой девицей, поздно уже, тихо, луна катится в небе, облака бегут, листья падают с деревьев в тень и свет на земле; девица, подруга детских дней моих, проститутка-одиночка, тоскует, жалуется, кается, вообще — роман, как следует ему быть. Я — утешаю ее: брось, говорю, перестань! Покаяния двери легко открываются, да — что толку?.. Хотите выпить? Ну, а я — выпью.