Федор Сологуб - Том 5. Литургия мне
В рассказе «Красота», — где мимоходом нельзя не отметить необычайного соответствия между формой и содержанием, — прекрасная, смелая Елена, решив казнить себя вместе с несовершенным и вследствие этого отвергаемым ею миром, медленно и сильно вонзила себе в грудь золоченый кинжал — и тихо умерла.
В «Баранчике» двое детей приносят себя в жертву Великой очистительной Литургии, и ангел возносит невинные души их к светлым райским вратам. То же в рассказе «Жало смерти»… И во множестве других подобных… Между прочим, в вещах Сологуба, напечатанных после написания мною этой статьи, понятие Смерти — синонима ухода из Жизни от невыносимой дебелой Бабищи, часто подменяется понятием Мечты, — тоже освобождающей дух от грубых лап Жизни. Таким образом, Смерть не нужно принимать у Сологуба так буквально, чтобы считать его ответственным за все самоубийства, как нам приходилось неоднократно слышать.
Основной мотив пессимистического отрицания тесно связан в творчестве Сологуба с другим мотивом, не менее важным и существенным для уяснения всей системы его мировоззрения. Я говорю здесь об элементе творимого, которым самостоятельно и всецело проникнуты многие, и, пожалуй, лучшие произведения Сологуба («Навьи чары», «Дар мудрых пчел», «Победа Смерти», «Царица поцелуев», «Обруч», «Опечаленная невеста» и др.). Сам автор дает нам ключ к уяснению этой теории в следующих словах: «Беру кусок жизни, грубой и бедной, и творю из него сладостную легенду, ибо я поэт. Косней во тьме, тусклая, бытовая, или бушуй яростным пожаром над тобой жизнь, я, поэт, воздвигну творимую мною легенду об очаровательном и прекрасном»1.
На первый взгляд нас поражает здесь совмещение двух, по-видимому, несовместных начал: одного отвергающего, другого утверждающего, — разрушающего и созидающего, — столь противоположных и исключающих друг друга по существу. Что, казалось бы, общего между «казнью мира» и ликующим изображением прекрасного в природе, «тела молодости, веселости, воды и света», в сверкающих обилием ярких, светлых тонов «Навьих чарах»? Между мраком передоновщины и язычеством Людмилы из «Мелкого беса», поклоняющейся «нагому телу, ярким одеждам, духам, цветам»? Какой фантастический мост нужно перекинуть из «докучного мира обычности», чтобы смертное око наше различило «неясные очертания жизни творимой и несбыточной»? И, однако, мост или, вернее, врата к нему, существуют в стройном построении сологубовского миропонимания. Постараюсь изложить, как я это себе представляю.
Прекрасное, красота, — не в узко эстетическом, а в широко раздвинутом понятии социальной гармонии, — с которою должен оперировать истинный художник, до сих пор было доступно пониманию немногих исключительных натур (Елена в «Красоте», Елисавета в «Навьих чарах»). Одинокие, разъединенные и, как следствие этого, слабые — они не в состоянии преобразовать мир по волнующему их, пока еще интимному плану, и гибнут сами — часто от одного нечистого взгляда, случайно упавшего на прекрасные, обнаженные тела их… «Мы, люди, — говорит Елисавета, — будем всегда на земле слабы, бедны, одиноки, — но когда мы пройдем через очищающее пламя великого костра, нам откроется новая земля и новое небо, — и в великом и свободном единении мы утвердим нашу последнюю свободу».
Эти немногие, но много обещающие слова открывают нам необъятные горизонты, огромные перспективы новой заманчивой жизни… Новая земля… новое небо, — постараемся найти среди их «туманных очертаний» обещанный нам мост или светлые к нему врата.
Если автор «Творимой легенды» не ставит последнего знака на «всемирном костре», то может быть, еще мыслим какой-нибудь компромисс, какой-то неведомый нам прыжок из Царства Необходимости в Царство Свободы. Но что это за компромисс, что это за дьявольски-головоломный прыжок? — вот вопросы, разрешения которых мы должны добиться.
Для того, чтобы впоследствии не пришлось нам возвращаться назад, — да и заодно уж, чтобы читатель не имел повода обвинить нас в произвольности пущенного нами в оборот термина, — укажем здесь на произведения Сологуба, где ярко выражены характерные черты «творимого».
Невыразимо трогателен совсем маленький рассказ «Обруч». Бедняк старик встретил однажды утром ребенка с матерью, забавлявшегося катанием обруча. Преследуемый светлым видением — прообразом какой-то неведомой ему, благостной жизни, бедняк стал мечтать о создании подобной забавы. Дико стыдясь своих лохмотьев, пряча от людей сотворенную им мечту, он приходит по утрам в лес катать старый грязный обруч… В одно холодное утро старик простудился, слег и умер… Но на больничной койке его «утешали воспоминания, — и он был ребенком, и смеялся, и бегал по свежей траве, под сумрачными древьями, и за ним смотрела милая мама».
В «Двух Готиках» один из мальчиков мечтает: «Как хорошо, что есть иная жизнь, ночная, дивная, похожая на сказку, другая, кроме этой дневной, грубой, солнечной. Как хорошо, что можно переселиться в другое тело, раздвоить свою душу, иметь свою тайну». И как ему жаль, как безвозвратно жаль своих творимых снов, когда обнаруживается грубая реальность. «Как жаль ночного, несбыточного сна! Ночной, милой жизни, и Селениты, и всего, чего нет и не было».
Холодным и враждебным кажется мир маленькому Сереже, стремящемуся «к звездам», — в рассказе того же названия, — мечтающему об их таинственном и мудром бытии. «Торопливо и радостно» бросается он, «оттолкнувшись ладонями от темной земли, к ясным звездам».
В сумерках жизни незаметно, почти бессознательно для самих себя увлекаются сын, а за ним и мать, игрой в «тени». «Грезы их ясны, — радость безнадежно-печальна, и дико-радостна их печаль».
Очень ярко выражен элемент «творимого» в стихотворениях, обращаемых Сологубом к излюбленной им «Родине», к принимаемой им целиком — с ее убожествами, тоскою, бледными красками, серыми полутонами…
Милее нет на свете края,
О Русь, о родина моя!
…Среди болот, в бессильи хилом,
Цветком поникшим и унылым,
Восходит бледная краса.
Эта любовь к серым, лишенным внешнего блеска тонам, которые Ищущий сам наделяет близкой, родной ему красотой, — наперекор обычному, общепринятому, — составляет один из лейтмотивов сологубовской поэзии. По его словам:
Сиянье на вершине,
Садов цветущих ряд
В прославленной долине
Его не веселят.
Поляну он находит,
Лишенную красы,
И там в мечтах проводит
Безмолвные часы.
Известна нелюбовь его — вероятно, вследствие тех же мотивов — к Солнцу, олицетворяемому им в Змие, жестоком и коварном:
Один царить он хочет
В эфире голубом,
И злые стрелы точит,
И мечет зло кругом.
Устами Елисаветы он предсказывает грядущее исчезновение злого светила. «Оно погаснет, — оно погаснет, неправедное светило, и в глубине земных переходов люди, освобожденные от опаляющего Змия и от убивающего холода, вознесут новую, мудрую жизнь».
Очень характерно для «творимого» стихотворение, по наивной простоте своей напоминающее примитив:
В бедной хате в Назарете
Обитал ребенок Бог…
«творивший» из кусков глины «крылатых голубей». Заключительные его строфы:
О Божественная Сила,
И ко мне сходила ты,
И душе моей дарила
Окрыленные мечты.
Созидающему в «часы раздумья» поэт советует:
Оставь селенья, иди далеко,
Или создай пустынный край
И там безмолвно и одиноко
Живи, мечтай и умирай.
Здесь уместно сделать оговорку, во избежание возможного смешения понятий творимого и сотворенного, творческого. Под первым мы разумеем потенциальную власть воли творящего над вещами, глиной, из которой он творит образы, идеи, самую жизнь, под вторым — обычное комбинирование авторского материала.
В «творимом», безусловно, соучаствуют элементы мистического и фантастического. Без них невообразим полет, размах мечты. «В жизни должно быть невозможное», — восклицает автор уже в «Тяжелых снах». «В нашем мире, — цитирует Сологуб московский философский журнал, — не может быть устранено все неясное». И дальше — в «Навьих чарах»: «Кто знает, сколько темного кроется за ясною улыбкою, из какой тьмы возникло цветение, внезапно обрадовавшее взор обманчивою красотою, красотою неверных земных переживаний». — «Да, мы любим утопии, — сознается герой „Навьих чар“. — Читаем Уэллса. Самая жизнь, которую мы теперь творим, представляется сочетанием элементов реального бытия с элементами фантастического и утопического».
Наряду с отрицанием мира в его настоящем аспекте мы находим у Сологуба и утверждение мира, как такового, чрез посредство я — солипсическая теория, тесно связанная со всей философской концепцией автора. Я — утверждает весь мир в самом себе: