Вячеслав Костиков - Не будем проклинать изгнанье (Пути и судьбы русской эмиграции)
Переписка Вячеслава Иванова и Михаила Гершензона была опубликована в 1921 году, когда поэт еще не уехал из России. Оформленная в книгу "Переписка из двух углов" 9, она стала заметным явлением интеллектуальной жизни советской России и получила большой резонанс в среде русской эмиграции. Книга является важным источником для изучения психологии "внутренней эмиграции" и причин "культурной гемофилии", жертвой которой стала русская и советская культура. О ее ценности свидетельствует, в частности, тот факт, что она переведена практически на все европейские языки.
Эмиграция далеко не полностью понимала трудности интеллигенции в советской России. Несмотря на просачивающуюся информацию о гонениях и притеснениях, оценки давались с точки зрения старых, дореволюционных понятий, по старой шкале ценностей. В силу этого недопонимания эмиграция нередко бросала своим недавним единомышленникам упреки в приспособленчестве, в слабости духа, чуть ли не в большевизме. Потребовались время и тягостные откровения о судьбе интеллектуальной России конца 20-х - середины 30-х годов, чтобы признать эти ошибки. Даже Н. А. Бердяев, на своем собственном опыте познавший "прелести" новой власти, включая встречи с "Лубянкой", не избежал этой ошибки. В своей работе "Самопознание. Опыт философской автобиографии" он писал: "Я порвал отношения с моими старыми друзьями В. Ивановым и М. Гершензоном, так как видел в их поведении приспособленчество и соглашательство. Думаю сейчас, что я был не вполне справедлив, особенно относительно М. Гершензона" 10.
В сущности же, разодранные в клочья русская культура и русская мысль продолжали жить единым духом. И на том и на другом берегу русской культуры, в Москве и в Париже, интеллект и нравственность несли свой крест, исполняли свою миссию сохранения для потомства священного огня русской культуры. Разница состояла в том, что эмигрантская культура жила на правах приживалки в чужом, холодном доме, а культура "внутренней эмиграции" влачила существование в подполье своего, но разграбленного и все больше приходящего в упадок.
Судьба русской интеллигенции чем-то напоминает судьбу дома, в котором после революции начались следовавшие одно за другим "уплотнения". Вначале его превратили в общежитие с неизбежным понижением общего уровня культуры, а затем и вовсе выселили хозяев, и все свободное пространство заняли "лимитчики культуры".
С октября 1914 года Лев Шестов жил с семейством в просторной квартире на Плющихе (Новоконюшенный переулок, д. 14, кв. 3). "Квартира состояла из пяти комнат и была расположена на первом этаже деревянного дома. Она отапливалась двумя русскими печами. Во дворе дома был сарайчик, где складывались дрова. Окна передних комнат выходили на просторный двор, а из задних комнат открывался вид на церковь и церковный двор, необычайно красивые зимой, когда все было покрыто снегом" 11, - пишет в своих воспоминаниях дочь философа.
Оказавшись за границей, Лев Шестов, подобно большинству русских эмигрантов, мечтавших о возвращении, продолжает интересоваться своим излюбленным жилищем, расспрашивает своего московского корреспондента о нем. 31 июля 1920 г. М. Гершензон отписывает ему: "...И прежде всего о вашей бывшей квартире, в которой мы как раз вчера были: ходили к С. Я. Игнатовой заказывать себе на зиму ковровые ботики, которые они шьют... Живут Игнатовы, вся семья, и А. Е. Березовский с женой (в твоей комнате). Забор к улице сломан зимой на топливо, неуютный вид..."
Квартире Л. Шестова, можно сказать, повезло: там на первых порах поселились люди культурные, да еще и знакомые: И. И. Игнатов, бывший публицист "Русских ведомостей", друг Шестова (умер в 1921 г.), и семейство Березовских, родственников философа.
Однако не стесненность обстоятельств выталкивала русских интеллигентов за границу. Выталкивала общая атмосфера интеллектуальной инквизиции, невозможность независимо мыслить. Главные нарекания вызывали не скудость питания, не житейские неудобства, хотя, разумеется, и они играли роль, а исчезновение "тайной свободы", о которой говорил А. Блок. Не глад, не хлад, не гражданская война раскололи русскую культуру - ее губителем было интеллектуальное, идеологическое насилие.
* * *
Отдавая дань уважения Западной Европе, в особенности Франции, приютившей большую часть изгнанников, эмигранты не раз говорили о "втором доме", о "новом отечестве". Слова эти, по большей части искренние, отражали истинное положение вещей. Реже вопрошали о том, был ли этот дом счастливым, не стал ли он "домом, где разбиваются сердца". Подобной постановки вопроса русская эмиграция не любила - оттого, вероятно, что ответ на него не нес утешения.
И дело не только в том, что новое жилище, будучи для многих удобным и спокойным - во всяком случае, в сравнении с тем, что происходило в России, оставалось "наемным", не родным, не наследным. Чужой казалась сама атмосфера "европейского дома".
Характеризуя интеллектуальную обстановку в Западной Европе первой четверти XX века, в период наиболее активной эмиграции, Николай Бердяев писал:
"Когда я оказался в изгнании на Западе, то застал интеллектуальную Европу, в преобладающих ее течениях, в состоянии реакции против романтизма и против XIX века вообще. Классицизм, объективизм, вражда к эмоциональной жизни, организованность и порядок, подчинение человека авторитарным началам вдохновляло интеллектуалов Западной Европы. Боялись более всего анархии в душах и анархии в обществе... Ответственным за всякого рода беспорядок был сделан XIX век, который был проклят. Реакция против романтизма особенно обнаружилась во Франции, и она уже началась давно. Романтизм был признан источником революции..." 12.
Русская либеральная интеллигенция, оказавшаяся в эмиграции, была одновременно и источником, и порождением революции. Она была "романтична" и, даже пострадав от революции, став ее жертвой и изгоем, несла в себе неизгладимые и неизлечимые следы этого революционного романтизма. Столкнувшись с прагматичной Европой, Европой порядка, организованности и закона, она, признавая формальные преимущества упорядоченного существования, тем не менее не принимала его сердцем. Сердцем она оставалась в проклятом и отвергнутом ею хаосе революционной России.
Даже на фоне кровавых катаклизмов России, понимая, что в огне революции гибнет ее религия - интеллектуальная свобода, русские интеллигенты, попав в Западную Европу, точно бы ощутили нехватку кислорода. Они уподобляли себя Герцену, бежавшему от кнута и рабства времен Николая I и не нашедшему желаемой свободы на цивилизованном Западе.
"Мы также ушли или были изгнаны из России, в которой воцарилось рабство духа и была истреблена свобода. И некоторую свободу мы на Западе вкусили. Но и это царство очень несовершенной свободы кончается, ее нет уже на Западе, мир все более порабощается духом Великого Инквизитора" 13. За этими размышлениями Н. Бердяева кроется характерное для эмиграции, во всяком случае для интеллектуальной ее части, понимание русской революции не как зла, а как трагедии. Оценивая происходящее в России, ужасаясь сталинскому террору, беззаконию, падению нравственности и культуры, эмигрантская интеллигенция в большинстве своем не отрицала революцию.
Характерно, что такое отношение к революции не только было свойственно старшему поколению интеллигенции, но и через нее передалось эмигрантской молодежи, возмужавшей и начавшей играть заметную роль в жизни русского рассеяния перед началом второй мировой войны. Взрыв патриотических чувств в среде русской эмиграции с началом войны и в особенности после нападения фашистской Германии на СССР не случаен - он вырос на революционном нравственном наследии, оставленном старшим поколением интеллигенции. Идеи "возвращенчества", охватившие молодую эмиграцию накануне и сразу после второй мировой войны, взошли на нравственных устоях отцов. Мысль Н. Бердяева о том, что "пореволюционная молодежь, в противоположность старой эмиграции, признала революцию и пыталась утверждать не дореволюционное, а пореволюционное" 14, оказалась весьма плодотворной для идейной жизни эмиграции. Насаждаемые длительное время в нашей популярной литературе представления о врожденной контрреволюционности эмиграции не имеют достаточных оснований.
Даже такие деятели, как М. В. Родзянко, которого едва ли можно причислить к левой интеллигенции (в своих мемуарах он сам причисляет себя к монархистам; портрет императора Николая II до самой смерти бывшего председателя Государственной думы стоял на его столе), понимали, что революция была неизбежна и возврат к прошлому немыслим. События, последовавшие после революции, он оценивал исключительно с позиций русского патриота, с точки зрения здравого историзма. В этом отношении показательны заключительные страницы его воспоминаний "Крушение империи", которые он закончил в 1924 году. Отвергая всякую возможность изменения судьбы отечества с помощью иностранной силы, М. В. Родзянко уповал прежде всего на патриотическое единение русских людей. Звал он к единению и эмиграцию.