Иван Шмелев - Том 8. Рваный барин
– Ему, конечно, не плохо.
– Нет, именно ему-то и будет плохо. Потом. Ему, вон, теперь чайку на Воробьевке попить, да семь красных в вечер бросить – плевать. Намедни вон праздник был – гуся да утку жарил, да ветчины, да спирт покупал по рецепту… Ведь, это, чего стоит? Ах, вы, ей-Богу! Да ведь ему потом-то захочется? Ведь уж привычка, ведь бюджет-то гнать надобно будет? Значит, уж нечего разбираться в средствах. Об отечестве-то, которое не выдержит таких цен, будет он рассуждать? Соблазн! Для правильной жизни государства этот азарт полезен? Он вон гуся с уткой ест, а меня, не прожевавши куска, буржуем лает! А я с него за комнату двадцать рублей беру, чего весь его гусь с уткой стоит! Я – буржуй! Я картошкой живу, я вот с «народного-то просвещения» всего и сколотил этот домишко и живу от двух комнатушек. Обидно и за жизнь больно.
– А у самого-то кур сколько! – опять упало с рябины.
– И это на десятки лет пойдет, эта зараза. Почитайте французскую революцию, сколько десятилетий прошло… Но там такого падения не было, такого азарту и забвения. Все торгуют, – кто чем. А проституция… А церкви пусты. Солдаты из лазаретов заторговали. Текут бумажки. Ну, скажите, какая же охота выполнять государственное дело?! Эти бумажки даже интеллигентных людей с пути сбивают. Ну, кому сладким покажется после эдакой-то благодати, когда в день по красненькой торговлишкой насшибает, идти за соху, в деревню? А ведь тут сотни тысяч, миллионы по России! Статистику прикиньте. Какое разложение вглубь пойдет! Труд я уважаю. Но вот вам опять пример. Парнишка есть тут, гимназист. Ему бы уроки учить, книги бы солидные читать летнее время, – состоятельных родителей сын, – поступил в продовольствие, марки эти выдавать, что ли. Полтораста рублей! Разврат! Швырянье народных денег! Что он там за полтораста напродовольствует, – не могу сказать, а вот каждый Божий день в час ночи возвращается из театров. Завел шляпу, галстук, – фуражка ведь у него есть, у сукина сына! – Ведь он эту шляпу сожрал ни за что… полтораста рублей отнял ни за что, а намедни гляжу, – на извозчике с девчонкой катит.
– Это он с Манькой с Зацепы путается, конторщиковой женой… – опять загадает с рябины. – За духи двенадцать рублей заплатил…
– У-у… – хрипнул Иван Гаврилыч. – Будет он Бокля читать! Как у господина Некрасова… про бинокль замечательно верно!
В голубом домике, у Коленкора, открылось окошко, потом захрипело, заворчало и истомный женский контральто расслабляюще вылил в падающий вечер:
Да-айте-э мы-не-е… на-сыла-жде-э-ньэ-…
А-ах и да-ай-те мы-не-э… упи-иться любо-о-вью-у…
– Вон он, змей-то, где! – ткнул Иван Гаврилыч к окошку. – Помолиться станешь на ночь, а ту-ут! Упиться дайте!
И упиваются.
– …Ах, дайте мне убиться морковью-у! – по-кошачьи заорали в три голоса с рябины.
– А сколько по разным местам всякой саранчи! Ведь повсюду бумажный дождь сыпучий! И все требуют! Требую – и конец. А попробуй, скажи, что государство вот… Такие-то гремучие слова!..
– Ничего, Иван Гаврилыч. Перекипит, сплывет пена…
– Что пена! Разве не чуете? Приди, помани какой, пообещай жизни лучшей, заворожи словами, – шваркнутся и своих выдадут с головой, кто из идеи действительно. Уж раз тут нету, все с ветру, да для гуся, – прочности быть не может. А ведь те-то… те-то за великие идеалы умирали! А вот соседи-то мои милые, – очертил он палкой, – какие идеалы имеют? Слесарь вот мой. Гуся жарит – и хорошо. Так и говорит: гуся от меня не отымут! Теперь кто его этой благодати лишит, – первый враг. «Я, – говорит, – кровью революцию добывал!» Гуся он добывал! – стукнул Иван Гаврилыч палкой.
Мальчишки спустились с рябины и принялись подбирать кисти. И вдруг набежал топот и визг с улочки, и в тупичок ворвалась стайка ребятишек.
– Васька-Черт! Васька-Черт! – визжали они отчаянно и скрылись за угол.
– Ван-рилыч!!! – крикнули враз испуганно собиравшие рябину и полезли под лавочку.
Похрамывая, выбежал в тупичок парнишка лет 12-ти, в солдатской гимнастерке, размахивая финским ножом.
– Стой, мерзавец! – загремел Иван Гаврилыч, поднимая палку, – в участок сволоку!
– Попробуй, подойди, черт толстопузый! – вызывающе крикнул Васька-Черт, размахивая ножом. – В пузо-то всуну!
И заковылял в улочку.
– Вот она безотцовщина-то! На всех страху нагнал, подлец. Забрали за воровство в титы, мать взяла на поруки. Вот и… Всем мальчишкам оклад налога сделал, чтобы по гривеннику ему приносили в день за защиту. А то, – говорит, – зарезать мне кого – раз плюнуть. Ну, куда ни гляну…
– Мы его подстерегем, камнем голову прошибем… – сказал один, выбравшийся из-под лавки.
– А то Мишка у брата-мильцинера револерт утащит и… Я простился: уже темнело. Когда я выбрался на новую стройку, по земляному, еще не замощенному тротуару, густо гуляли пары, пары, пары. Из одинаковых окошек домов, где жили тоже, должно быть, одинаковые люди, ржавыми голосами надсаживались граммофоны, граммофоны, граммофоны… Но все их арии, песни, дурацкий хохот и визг покрывал один подлый мотив развратной бабы, от которого не было сил отмахнуться: он въелся в самую середину мозга и кричал истомно:
Ах… да-а-айте мы-не-э… насы-ла-а-жде-энья-а…
Стало легче: подавил его успокаивающий перезвон часов старого монастыря.
Август 1917 г.
(Русские ведомости. 1917. 3 сент. № 202. С. 2–3)
VI. Про модные товары
Я люблю людей самобытных. Книжки их не полакировали, а заговоришь с ними – только слушай. Языку не учились, а начнет говорить – записывай.
Есть у меня знакомый. Мальчишкой-гимназистом впервые вошел я к нему в квартиру и вот уже лет тридцать захаживаю, – и все в ту же квартирку. Выросли в округе многоэтажные короба, а невысокий домик в глубине двора цел. Тот же и звонок-дергалка у клеенчатой двери. Тот же запах поедаемых молью ковров и сырости. Лампа, со сквозным пузиком на тычке, с плавающим фитилем, старомодно глядит со стола гостиной, с подносика из цветной шерсти. За дверь забился барометр в футляре красного дерева: не узнаешь по нем погоды. Мягкие стулья под серыми чехлами, матовая от масла божница, ковры-букеты, вылезающие из чехлов на Рождество и Пасху, пузатые сундуки в прихожей, низкие потолки, полуслепые окошки и тишина. Тишина такая, что слышно моль.
Я вхожу в полутемные сени, дергаю утончившуюся ручку звонка… Все то же! Сорок лет аккуратно ложился в девять и вставал в шесть, по праздникам ровно в полдень выпивал рюмку водки и ел пирог… Интересно, как его новое-то хватило?..
Вхожу. Нового нет ничего, ничто не «хватило», кукушка выкукивает двенадцать, «почтеннейшая», – так Романыч называет свою старушку, – зовет в столовую, да, пирога нет… нет и водки.
– Кризис промышленности! – говорит Романыч.
Он сухощав, та же французская, клинушком, бородка, ровно седеющая, аккуратно выбритые сухие щеки с краснинкой. Гладко острижен и немножко напоминает Сенкевича.
– Ну, как на вас… новое-то?..
– Модный товар-то?
Он хитро щурится, чуть откидывает голову назад и набочок, словно прикидывает раскинутый модный товар на прилавке, – он лет тридцать работает в модном деле, – обдумывает ответ и, чеканя, как говорится, каждое словцо навырез, отвечает:
– Кажется, до нитки уж докурились… все это самое! Странно. Сорок лет работал человек на хозяев, выкинул, раскатал и трескуче порвал миллионы аршин материй, изъездил десятки тысяч путей – для хозяев; на миллионы наторговал – все для тех же хозяев; никакой пенсии не получит от хозяев… А ведь теперь-то!..
– Когда желают покурить и уничтожить вред от никотину, то рекомендуется вкладывать вату-гаванну. Имейте это в виду-с. Они, понятное дело, изучали всякие политические экономии, и для всякого вопросу в кармашках у них последнего фасону модели, самые заграничные. Но не оказалось таких мастеров, чтобы по этим моделям живой фасончик скомбинировать! Нечего магазину показать! Одни рисунки. Всеобщее сумасшествие и даже подлость!
– Подлость?!
– Позвольте вам сказать. Я что такое из себя выражаю?! Я микроскопический человек? Но, знаете, как тесто… Вот со сколечко его в дежке наболтали, всего-то ничего и дрождичков пустили, а к утру, ежели, я блинка захотел, у меня – пузыриками, дышит, все это самое… дышит! Так и я-с. Я жизнь скрозь прошел, обдирки и крупорушки… корочки сухие в реке Неве размачивал! Топиться сбиралси от безработицы! Ночь-то эту осеннюю сейчас помню… собачка меня испугала тогда… должно, и сама-то топиться хотела от бездомности… Труда на себе протащил, и если у меня здесь не пакля, я многое постигаю. Да, вот социалисты-то эти наезжие, со словами-то, сказки-то которые сказывают… Ученые люди есть… А позвольте вас спросить, сударь-барин, – сказал бы я некиим господам ученым, – пожелаете ли вы сесть на пароход, например, который идет в самых опасных местах да еще в бурю!.. А на этом пароходе за капитана-то мальчишки лет по пятнадцати… пусть даже по восемнадцати… гражданское совершеннолетие! А за машиниста-то такой, что и аза не видал в глаза, зато глотка здоровая и тому подобное, а? Не поехал бы ученый этот?! А почему же он слепеньких на выборы-то выпускает, а? Читал книжечку одного ученого! Могут, говорит, выбирать! Можно спорить, говорит, допустить ли в шешнадцать годков, но в восемнадцать – всенепременно! А?! Ведь ученому-то этому лучше всех должно быть известно, какие мальчики у нас в восемнадцать лет умники! На Россию поглядите, пешочком ее исходите… а потом и пиши книжку! На выборы-то ходили?