Михаил Пришвин - Цвет и крест
В деревне запасы все на виду, каждый знает, у кого сколько намолочено. Сейчас, когда хлеб еще не продавался и солому не сожгли в печах, кажется, вся деревня завалена хлебом. Казалось бы, тут и жить, а вот плотник Осип чуть с голоду не умер среди этих запасов. Он плотник, хозяйством занимается небрежно, родилось у него что-то копны две и те полторы копны украли мальчишки. Пошел он к соседям рожь покупать. И такое вышло положение во время хорошего урожая: среди запасов зерна, отличный работник Осип, переходя от одного дома в другой, от одного магазина без вывески к другому, ничего не купил и некоторое время побирался, как нищий. Ему не продавали, потому что ожидали чудовищных цен в три рубля за пуд. Да и за три бы не продали, потому что это у крестьянина всегда так: вздумайте вы ему предложить цену на что-нибудь, совершенно цены не имеющее, напр<имер>, за снег возле дома, и он, не зная в чем дело, снег не продаст. А разве во время обсуждения себестоимости хлеба эти выкрики невероятных цен не были ценою снега, не донеслись до крестьянина?
Но это я не считаю самым главным, это случайное в положении плотника Осипа. Так, на днях совершенно случайно попал у нас под корзину цыпленок. Хозяйки взыскались, хозяйки ссорились, винили соседей, ястреба и возле самой корзины, где был цыпленок, сыпали зерно другим курам. Так среди обилия корма цыпленок погиб под корзиной от голоду.
А чтобы понять в главном, почему крестьянин не везет зерно в город, нужно хорошенько тоже вникнуть в положение владельца деревенского магазина без вывесок. Дело в том, что война-то затяжная!.. Отдам я, положим, весь свой зерновой запас, коров, свиней, овец…. а дальше что? Мы не знаем, когда
война кончится и должны не закладывать добро… а хозяйствовать, не трогая инвентаря, как будто войны вовсе и нет. Словом, отдавая «десятину» во время этой расчетливой войны, крестьянин создает государство, а жертвуя все, разоряет. Удивительно, как во время войны развилось у крестьянина это чувство бережливости: раньше, в пьяное время, он жил кое-как, продавал сразу, а потом вскоре и сидел на бобах до нового урожая. От этого хозяйства он и сам истощился и землю истощил до последнего. Теперь он захотел жить получше и очень научился ценить всякого рода выучку, которую называет образованием. Для примера этой новой бережливости далеко ходить мне незачем, довольно рассказать о своем работнике. Мне захотелось хозяйствовать по-новому и взять в работники не обыкновенного батрака, за которым нужно постоянно следить, а настоящего сельскохозяйственного рабочего, понимающего дело. Все теперь удивляются, как это мужичок, сам похожий на барина, у которого сын служит в земстве помощником бухгалтера, нанялся ко мне в работники. Причина этого мне известна и находится именно в связи со стремлением нынешнего крестьянина к бережливости. У работника моего от нынешнего урожая скопился запас ржи в двадцать четвертей, за прежнее время часть такого урожая он немедленно продавал, часть оставлял для скота и часть, очень скудную, для себя. Теперь он этот запас ржи хочет получить с меня за свои услуги, а свое оставить неприкосновенным для следующего года.
– А вдруг на будущий год не родится, – сказал он мне, – теперь я буду обеспечен.
Очень разумно: так должен бы делать каждый хозяин. Я спросил только, почему же он раньше так не думал.
– А вот прежде и не думал, – ответил он, – мало ли о чем я прежде не думал.
Я спросил его, а как он поступил бы, если бы цена на рожь установилась рубля в три.
– И за три не расстался бы, – сказал он…
Это и все, что я хочу сказать: необъяснимых причин в стремлении крестьянина удержать теперь свой запас для себя нет никаких.
Письма в провинцию
Милая моя тетушка, хорошая моя, старосветская вы моя! Не обижайтесь только, пожалуйста, на старосветскую – это лучше всего. Довез я ваш окорок до Петрограда благополучно, сейчас он уже коптится, но в дороге много он причинил мне хлопот. Вы мне советовали подсунуть его под нижнюю лавку, потому что внизу холоднее, я так и хотел сделать, но там внизу был чей-то другой окорок, и корзина с яблоками; пришлось определить его на самую верхнюю полочку, и оттуда он, где-то возле Лебедяни, рухнул вниз.
– Это ветчина, я у вас ее реквизирую! – сказал один господин в форме.
– Сделайте, – говорю, – одолжение, – кушайте.
– Этого, – отвечает, – мало, еще штрафу 500 р., и три месяца тюрьмы.
– Шутите, – говорю, – это нарочно.
– Как шучу, вчера один помещик тоже втяпался с телятиной: протокол составили, телятину отобрали.
Потом он смилостивился, сам помог мне наверстать на окорок больше газет, чтобы не похоже было на ветчину, и, подвинув корзину с яблоками, уложил под нижнюю лавочку, рядом со своим окороком. Чудеса творятся! Как будто мы переезжали не границу Орловской и Тамбовской губерний, а двух экономически воюющих стран, как будто перед таможней многие, напуганные словами чиновника, стали подальше запрятывать свое съестное добро. И вот даже здесь, в Петрограде, я не мог добиться правды: имел ли я право везти с собой окорок или нет. Так это напомнило мне далекие студенческие времена, когда, бывало, едешь к вам в деревню и везешь тюк нелегальной литературы: Бебеля, Каутского, Энгельса. Как переменилось время! Раньше прятали Бебеля, а теперь окорок. «Это символ!» – восклицает наш батюшка. И я присоединяюсь к нему: да, это символ; этот окорочный интерес ныне объединил всю Россию и стер ту обычную пропасть между столицей и провинцией. Раньше я приезжал из деревни, как из неведомой страны, и меня влекло рассказывать здесь о ней свои сказки. Теперь этим здесь никого не удивишь, потому что сами столичные люди стали провинциальными, но только без сказок. Вот, бывало, сидишь у вас на балконе, впереди наш обыкновенный пейзаж, налево возле конюшни свежуют барана, а вы тут, глядя на барана, возбуждаете аппетит: «Ну, и баранчик, чесночком бы его нашпиговать, схожу за чесночком, а ты сбегай на парники за салатом». В столице же, как и откуда получается продукт, было неведомо. Теперь этим заняты все, и гораздо больше, чем в провинции, и так все перевернулось шиворот на выворот, что уже рассказывать хочется в провинцию, а не сюда с провинции. Но сказки съестные не идут на ум (сказки у нас политические), да в том-то и разница с прежним, что это новое городское еще не успело обрасти сказкой, и между нашей прежней жизнью в провинции и этой новой такая же разница, как между красным пасхальным яичком и белым яйцом с пятнами грязи, прямо из-под курицы.
Я вам передал самую характерную черту времени, что жизнь наклонилась в материальную сторону, но я больше скажу: в погоне за материальным она приобрела черты искусства спортсменского. Вот, например, наш Александр Михайлович, чиновник средней руки, жалованье рублей что-то четыреста. Бывало, он отслужит свои шесть часов и потом читает по археологии, или едет в какое-нибудь общество слушать доклад. Теперь после службы Александр Михайлович наметит себе, например, масло или говядину, или сахар и отправляется путешествовать по кооперативам. Не легко это путешествие по нынешним временам: трамваи переполнены, не всегда удается даже стать, а часто прицепишься и висишь. Еще труднее потом ехать домой с добычей. Измученный спортсмен приезжает, наконец, домой с маслом.
– Почем купил? – спрашивает Софья Павловна.
– По рубль восемьдесят, – торжествующе говорит Александр Михайлович.
– А Сергей Петрович купил по 90 к.
– Как!..
И начинается длинный разговор о том, как и где ухитрился Сергей Петрович (приват-доцент истории) купить масло по 90 к. Вчера я видел трех лиц, которые купили масло в один и тот же день: один за 90 к., другой за 1 р. 80 к. и третий за 3 р. 60 к. – это истинная правда. И так во всем решительно, особенно плохо с мясом. В мясном хвосте вы, конечно, не увидите чиновника и приват-доцента: в мясной хвост из лавки поступают какие-нибудь жалкие обрезки по существующей таксе. А хорошее мясо продается по рублю, по рубль двадцать и больше (цены всевозможные) с заднего хода; мясник своих клиентов извещает обыкновенно по телефону. Так муж и превращается в спортсмена по мясным, масляным и всяких таким делам, а жена готовит сама в кухне, потому что прислуга с 8 утра и часто до четырех стоит в каком-нибудь хвосте. Вы спросите, что же делают в это время власти, как они это допускают. Я отвечаю вам: власти работают в комиссиях. На каждый предмет потребления существует своя комиссия. Вы себе даже и вообразить не можете, какой огромный труд несет на себе каждый из членов комиссии, какие тут сидят ученые, трудоспособные и даже честные люди. Дни и ночи работают эти бесчисленные комиссии, из них, как из колодцев, ручейки текут в реки, так текут из комиссий всевозможные доклады в особое совещание, а потом из особого совещания по рекам и ручьям плывут в нашу обывательскую жизнь: твердые цены, таксы, нормы, правила, законоположения и проч. У нас представляют себе так, что… общество страдает. Здесь, в комиссии, думают наоборот, что страдают, отдавая себя целиком на службу государству, чиновники… Дело в том, что пока живая мысль какого-нибудь члена комиссии воспримется всеми членами ее, пока она будет разработана и затем доложена в особое совещание и там опять переработается и окончательно затвердеет, за этот большой промежуток времени живая мысль отдельных свободных людей уже превращается в деньги – так получается, что на одной стороне бревна-мысли, по другой деньги. Вот, например, до чего додумались колбасники. Твердая цена на мясо приплыла, наконец, в Сибирь. Тогда сибиряки, в обход твердой цене, стали подсаливать мясо и торговать им без всякой таксы, как материалом для изготовления колбасы. И началась в Сибири мясная вакханалия, поголовное истребление скота и приплода его, будто бы во имя колбасы, продукта народного питания (два рубля фунтик). Теперь это заметили и начинают разрабатывать в комиссиях меры против колбасы. Но пока разработают и убьют спекуляцию, на этой стороне еще что-нибудь придумают. Трагедия! О том, как делу этому помочь, я спрашивал одного экономиста, работающего в комиссии. «Ничего не поделаешь, – ответил экономист, – экономический закон прежней жизни состоял в том, что предложение было больше спроса, а теперь спрос обгоняет предложение, и мы за этими не можем угнаться».