Гавриил Троепольский - Белый Бим Черное ухо (сборник)
Сентябрьские ночи длинные. Борозды тоже длинные, иной раз тянутся они на два-три километра. Трактор урчит, однотонно погромыхивая траками гусениц. На плотной почве он, автоматически увеличивая обороты, старается сильнее, как живой, поднатуживается. Протянет через тяжелое, тогда снова рокот становится спокойным, ровным. Чуть повизгивает ленивец – колесико, которое за всю свою жизнь не прикасается к земле, хотя и крутится совсем близко от нее, в нескольких сантиметрах; оно только поддерживает гусеницу. Алеша называет ленивец не иначе как «работяга». Впрочем, каждая деталь у него имеет свое одушевленное или ласкательное название. Например, выхлопную трубу он именует «мадам», пускач – «бездельник» или «стиляга».
Алеша видит борозду, уползающую под трактор. Он-то уж знает, что такое самому видеть каждую борозду.
Ночь. Чуть-чуть, отдельными капельками, накрапывает несмелый дождичек. «Дождишка совсем не храбрый, – думает Алеша. – При таком моросейчике паши, пожалуйста, сделай милость». И Алеша пашет. Один пашет. Кругом темь. И никого нет. Где-то вдали глаза второго «детки» (так он называет трактор «ДТ»). Степь заполнена густым рокотом, но каждый тракторист слышит только свой трактор. Кажется, что в ночи он один. И никто до утра не придет. Да и кому надо идти или ехать сюда, когда вот-вот может пойти дождь. В хорошую погоду, и то редко кто сюда заглядывает.
К середине ночи стало сиверко. Ветер настойчиво хочет выдавить окошко кабины и угрожающе визжит в щель. Зато гонимый ветром дождишка не выдержал, и по тучам видно, как он улепетывает подальше. Алеша повязывает шарф поверх ворота телогрейки и радуется: «Дождя не будет. Главное, чтобы не было дождя. Ветер – пустяк. Не такое приходилось».
…Алеша стал вспоминать, как ему «приходилось». Начал думать о трудностях, а на память пришло совсем не плохое.
Окончил десятилетку и стал работать на тракторе. В прошлом сезоне надел новенький ватник, а теперь он спереди залоснился и стал как кожанка. Прошлогодних мозолей нет и в помине, пальцы уверенно и крепко держат рукоятки управления, а вначале приходилось тайком от других трактористов надевать перчатку на правую руку – ныли мозоли. И еще вспомнилось, как в дожди, слякоть, во время недельных простоев трактористы с тоской посматривали на уже прилепившуюся к гусеницам ржавчину, и – чего греха таить! – кое-кто позволял весьма крепкие выражения. В ясную рабочую погоду бригадир Туманов за такие слова может из отряда прогнать, но в муторную слякоть, когда по-волчьи серое небо давит на одинокую будку в степи и на душу трактористов, он только и скажет: «Что у тебя вместо языка, жаба, что ли, привязана?» Впрочем, это относится почти всегда к одному и тому же человеку, Кондрату Багулину. Именно его-то за «яркие выражения» Туманов однажды «отлучил от отряда» на два дня. Было дело.
Кондрат удивительно близко принимает к сердцу погоду. В ненастье он всегда злой и молчаливый, а когда ясно, он веселый, и тогда любит петь песни. Так вот, этого самого Кондрата Туманов прогнал из отряда со словами:
– Два дня чтоб мои глаза тебя не видали, а уши не слыхали.
– Ну, Тихон Петрович! – мрачно взывал Кондрат и показывал пальцем в хмурое небо. – Видишь?
– Пашем же. Не стоим.
– Так я на пересмене.
– Читай, чертова голова, Алеша вот читает, и ты читай.
– Я в такую муть и читать не могу.
– А ругаться можешь? Да что я с тобой тут нюни развожу! Иди. Уходи с глаз на два дня. – И на полном серьезе заключил: – Воспитывать я тебя должен. Два дня тебе наказание.
– Ну, не буду.
– Два дня. А там посмотрим. – Туманов был неумолим.
Алеша тогда видел, как Кондрат медленно пошел от будки, широкоплечий, чуть сутуловатый, могучий коротыш. Шел, шел и сел в борозду своей загонки, которую он должен был пахать в ночную смену. Сел и сидит метрах в двухстах от будки. Алеша уехал за горизонт, и уже приехал обратно, а Кондрат сидит. Уже повариха выбросила платок на шесте и помахивала им, как у голубятни, а Кондрат все на том же месте и в том же положении. Начали обедать.
– Сидит, – сказал Алеша.
– Сидит, – подтвердил Туманов.
Ели молча. Неожиданно Туманов бросил ложку на стол и с сердцем выпалил:
– Хоть отошел бы подальше! Иди, – обратился он к Алеше, – позови его.
Алеша подошел к Кондрату. Тот ковырял пласт сухой будылиной так старательно, что казалось, более срочной и серьезной работы нет и не может быть.
– Велел звать. Иди, – пригласил Алеша.
– Через два дня приду как часы. Приду воспитанный, как из детского дома, – неудачно пытался отшутиться Кондрат.
– А ты не рыпайся, Кондрат. Он же хочет, чтобы ты не только передовиком был, а еще и…
– Святым? – поспешно спросил Кондрат, перебивая.
– Нет. Хорошим человеком.
– Все хорошие человеки не ругаются? Радуются слякоти? Они что, Тургенева читают? И когда на душе муторно, то улыбаются и ласково так говорят: «Матерь ты моя божия!»?
По полю прогудел бас Туманова:
– Кондра-а-ат! – И он махнул рукой.
Кондрат, будто бы нехотя, встал и подошел к будке. Туманов был вне себя:
– Или уходи сейчас же, немедленно, или… садись обедать!
– Ни то и ни другое! – уныло сказал Кондрат. – Объявляю голодовку на два дня. Сам себе, за свои выражения. А уходить мне невозможно: все обдумал.
– Это почему же невозможно? – спросил Туманов. – Значит, не подчиняешься?
– Подчиняюсь. Лучше два дня есть не буду, но в деревню не пойду. Почему? Очень просто. Позавчера был дома, ходил в баню, менял белье. Если я, допустим, нынче же приду на два дня, то куда я дену глаза? Брехать, что трактор сломался? Извиняюсь! – Кондрат ткнул себя в грудь большим пальцем. – Извиняюсь! – Потом стащил ушанку, смял ее в обеих руках и произнес печально: – Совесть не позволяет. Не пойду. Хочешь – два дня в борозде просижу, как призрак, хочешь – два дня есть не буду, как верблюд.
Последние слова Кондрат сказал с такой искренностью, что стало ясно: он сам вполне серьезно продумал наказание. Так показалось тогда Алеше.
Но Туманов, видимо, понял это по-своему. Ему подумалось, что Кондрат хитрит: пусть, дескать, смотрит бригадир на несчастного тракториста в борозде или пусть чувствует, что рядом живет голодающий человек, у которого никогда не бывает плохой выработки и плохого качества. И он сказал так:
– Чтобы я два дня смотрел на твою корявую фигуру в борозде?! Чтобы я морил голодом человека два дня?! Хочешь, чтобы я в буржуазную идеологию перекинулся – морить человека?! Не быть тому! Давай честное слово, что не будешь выражаться.
– Даю, – не задумываясь ответил Кондрат и протянул руку Туманову.
Тот чуть подумал, но все-таки взял руку и обратился к Алеше:
– Накрой.
Алеша положил свою руку на потрескавшиеся пальцы трактористов, что и означало – честное слово дано при свидетеле.
Обед уже остыл, но все ели с аппетитом. Кондрат мрачно и лаконично рассуждал, энергично пережевывая пищу:
– Конечно. Черным словом – нехорошо. А что сделаешь? Вся наша деревня такая. И батя, покойник, не тем помянуть, к каждому слову прибавлял. И все так. И ребятишки за ними. Вот и привыкают. Такая уж наша деревня – на всю округу. Про нас так и говорят: «Уторком с матерком, вечерком с матерком, а в обед со молитовкою». Вот она какая петрушка получается.
Вечером того же дня, на смене, Алеша спросил:
– А ты на Туманова обиделся?
– Ни на каплю. За что на него? Он бригадир. Нас если распустить, так мы и будку вверх колесами перевернем. Видишь ты, какой «хулиган»! – Он сграбастал Алешу в железный зажим своих рук и предложил, дыша в лицо: – Давай поборемся.
Алеша заметил, что у Кондрата голубые-голубые глаза, открытые и чистые. Весь он в них. Бороться они не стали – Кондрат увидел солнце и заулыбался. Оно растолкало над горизонтом облака и внимательно посмотрело на одинокую будку на колесах и на двух парней…
Осень. Степь. Будка. Солнце. И чернозем. И веселый Кондрат рядом с Алешей. То было в прошлом году, а кажется – вчера.
Вот уже два года Алеша работает с Кондратом на одном тракторе. Два года они живут одной жизнью. Кондрат «пересилил» себя и уже не «выражается», хотя оставил себе в употреблении одну только «едрену мышь». Шепотком он что-то такое иной раз добавлял еще долго, но и это перестал делать. Ясно одно: рядом с Алешей он понял, что ему надо учиться, что он забыл даже и то, чему учился в семилетке. Он с завистью посматривал на общие тетради Алеши и восторгался тем, что тот перешел на второй курс сельскохозяйственного института, не сходя с трактора. А когда выяснилось, что в районе семь трактористов-заочников, Кондрат заволновался. В один из дождливых дней он говорил Алеше:
– Как же это так получается? Рабочий может ходить в вечернюю школу, может подготовиться в институт, а трактористу невозможно. Где она у нас, школа? Нету. Да и как пойдешь? То ночная смена, то дневная. Что ж я, должен одичать в степи? Одичать без высшего образования? Не написать ли нам с тобой министру какому-нибудь? Так, мол, и так: что же, тракторист должен одними месячными курсами пробавляться? Вы, мол, что же, не понимаете того, что я от снега до снега в степи, один со своей совестью? Я хлеб делаю, товарищ министр! – Кондрат уже воображал беседу с министром. – Хочу – хорошо пашу, хочу – плохо. Только плохого не будет. Нас и так уже почти никто не контролирует и не проверяет. А где у Кондрата брак? Нету у Кондрата брака. Где у Алеши брак? Нету. Кто вкруговую собрал по девятнадцать центнеров с гектара? Бригада Туманова. Вы понимаете, товарищ министр, что совесть хлебопашца не позволит мне, Кондрату, сделать плохо. И я хочу учиться в вечерней школе. Зимой, конечно. Мы с Алешкой горы свернем, только не забывайте, что мы в степи. Мы и земля! Больше не надо ничего – и хлеб будет. Мы пашем, мы сеем, мы косим и молотим. – Кондрат замолчал. Подумал. Потом спросил: – Правильно я говорю, Алеша?