Николай Лесков - Том 11
Более же у меня ничего нет, и я ничего не могу обещать по моей болезни.
Разумеется, я прошу Вас не замедлить ответом. У меня еще есть требования.
Преданный Вам
Н. Лесков.
212
Д. Н. Цертелеву
14 декабря 1891 г., Петербург.
Уважаемый Дмитрий Николаевич!
Через малое время по отправке Вам письма — получил с почты мою рукопись от Лаврова. Теперь буду ждать от Вас заказа: что делать, то есть посылать Вам эту страшноватую рукопись или нет. По-моему, она вполне цензурна, и печатать ее можно — особенно при некоторых полезных в деле связях. А впрочем — как себе хотите: другого у меня ничего нет, кроме обозрения Пролога («Женские типы по Прологу» — 36 женских характеристик. Тоже интересное). — Потрудитесь мне без задержки ответить.
Ваш Н. Лесков.
213
Д. Н. Цертелеву
18 декабря 1891 г., Петербург.
Достоуважаемый Дмитрий Николаевич!
Получил вчера второе Ваше письмо и думаю, что и Вы получили мое тоже второе, из которого должны были увидать, какое qui pro quo вышло с рукописью. Получив ее, я, разумеется, захотел ее почитать и почеркать, и потом отдал переписать, с тем что, пока получу Ваш ответ, и рукопись будет готова в новом экземпляре. Это, однако, так не вышло: Вы, «ко удивлению общенашему» (с Вл. С. Соловьевым), ответили, а рукопись еще не готова… За мною маленькая неустойка! Но Вы не сомневайтесь — студент у меня аккуратнейший, и рукопись моя будет у Вас на праздниках, и, во всяком случае, до нового года. Вчера мы о ней рассуждали у меня (я, Влд. С. и Диллон*), — и Влд. С. хотел, чтобы я передал рукопись ему, а он привезет ее Вам, но Диллон говорил, что лучше ее послать, так как Вл. С. может замедлить отъездом, а Вам нужно печатать. Подоспевшее к концу нашей беседы Ваше письмо решило дело: я пошлю Вам рукопись по почте. Рукопись эту я назвал иначе, как было: она называлась «Нашествие варваров»*, а теперь будет называться «Заячий ремиз». Новое заглавие смирнее и непонятнее, а между тем оно звучно и заманчиво, что хорошо для обложки журнала. А переменить его было необходимо, потому что у тех, у кого была повесть с старым заглавием, есть обычай «советоваться» с теми, с кем отнюдь не надо советоваться. Стало быть, там заглавие уже замечено, и им опять махать перед глазом у них неловко — это увеличит трудности их положения, и Вашего тоже.
Относительно «Женских типов по Прологу» Влд. С. говорит, что мой запас «надо поделить», то есть одну работу отдать Вам, а другую — Стасюлевичу. Я готов сделать и так и этак, то есть обе Вам отдать или «поделить». По-моему, они обе цензурны и обе «читательны», но «Заячий ремиз» — веселее; а это не мешает «Р<усскому> обозрению», которое все идет «насупивши чело». Очень уж оно у Вас серьезно! По-моему, хорошо дать немножко передохнуть на неглупой шутке. А потому я «Ремиз» пошлю Вам, а «Женщин» Прологовых выдам головой Соловьеву. Пусть он их почитает и поступит с ними по своему благоусмотрению. Затем это все, мне кажется, теперь выяснено и улажено хорошо и с полным рачением к соблюдению Ваших интересов; а буде что не так, то Вы, пожалуйста, поступите опять «ко удивлению общенашему» и мне напишите. Я постараюсь сделать, как Вам пригожее.
К этому еще нечто о себе. Что бы Вам хоть словцом обмолвиться о Собрании моих сочинений! Конечно, я ищу не похвал и мирволенья, но ищу внимания, которое мне дарят только мои недруги и противоумысленники. — Я ведь проработал 31 год… Неужели тут не о чем сказать слова?.. Талант ли у меня или не талант, но почему же он «больной»?* Почему он не глупый, не неуклюжий, или, вернее всего, — не непослушный? Был ли бы он здоровее, если бы я их слушался?
Преданный Вам
Н. Лесков.
214
М. А. Протопопову
23 декабря 1891 г., Петербург.
Милостивый государь
Михаил Алексеевич!
Я прочел Вашу статью о моих сочинениях, и мне захотелось поблагодарить Вас за Ваш немалый труд — все это прочесть, и за Ваше доброе желание — быть справедливым. В последнем отношении Вы многого достигли, и если бы критики относились <так?> к авторам чаще — дело бы шло лучше, чем оно идет при злобных поношениях. «Ошибки всем людям свойственны», и суровости может быть достойно только одно лицемерие, коварство или вообще заведомое криводушие. Этого во мне не было никогда, и Вы ошиблись, если где-либо Вам это показалось. Я, конечно, не стану полемизировать с Вами, как потому, что я этого не люблю, так и потому, что я желаю водворения между мною и Вами отношений доброй приязни, а не пререканий; но критике Вашей (вообще мне приятной) — недостает историчности. Говоря об авторе, «хотя не законченном, но самозаключившемся»*, — Вы забыли его время и то, что он есть дитя своего времени. Мне просто надо было снять с себя путы, опутывающие с детства дворянское дитя в России. Я бы, писавши о себе, назвал статью не «больной талант», а «трудный рост». Дворянские тенденции, церковная набожность, узкая национальность и государственность, слава страны и т. п. Во всем этом я вырос, и все это мне часто казалось противно, но… я не видел «где истина»! Потом соприкосновение с превосходными людьми освободительной поры, которые жаловались, что «им мешали Белоярцевы*». Я верил, что без этой помехи было бы достижимо лучшее. В этом моя ошибка, но не злоба. Райнер не «маньяк», а мой идеал. Лиза — тоже. Она говорит (после его казни) — «с теми у меня есть хоть общая ненависть, а с вами (родными) — ничего!» «Некуда» искалечено, как ни одно другое произведение. Кроме обыкн<овенной> цензуры (де Роберти), корректуры марали Турунов, потом Веселаго и, наконец, чиновник из III отделения; а Вольф при втором изд. так обошелся, что хотел восстановить вымарки, но вместо того потерял или, может быть, даже скрыл от меня мой единственный экземпляр, собранный из коррект<урных> полос. Катков имел на меня большое влияние, но он же первый во время печатания «Захудалого рода» сказал Воскобойникову: «Мы ошибаемся: этот человек не наш!» Мы разошлись (на взгляде на дворянство), и я не стал дописывать роман. Разошлись вежливо, но твердо и навсегда, и он тогда опять сказал: «Жалеть нечего, — он совсем не наш». Он был прав, но я не знал: чей я? «Хорошо прочитанное евангелие» мне это уяснило, и я тотчас же вернулся к свободным чувствам и влечениям моего детства… Я блуждал и воротился, и стал сам собою — тем, что я есмь. Многое мною написанное мне действительно неприятно, но лжи там нет нигде, — я всегда и везде был прям и искренен… Я просто заблуждался — не понимал, иногда подчинялся влиянию, и вообще — «не прочел хорошо евангелия». Вот, по-моему, как и в чем меня надо судить! Но Вы обо мне все-таки судили лучше всех прочих, до сих пор писавших. Все поносившие меня без пощады брали так же мелко и односторонне, как и хвалители. В Вашей критике есть трезвая правда и польза для меня самого. Есть замечания очень верные и прекрасные. За все это и благодарю Вас. — Если бы я был здоров — я бы сам пришел к Вам, но я очень болен, и Вы меня не осудите.
Искренно Вам признательный
Н. Лесков.
1892
215
А. С. Суворину
4 января 1892 г., Петербург.
Усердно благодарю Вас, Алексей Сергеевич, на добром слове. За все хорошее и дурное — благодаренье богу. Все, верно, было нужно, и я ясно вижу, как многое, что я почитал за зло, послужило мне к добру — надоумило меня, уяснило понятия и поочистило сердце и характер. Я благодарю Вас, потому что как же принимать внимание в дар, не сказав благодарного слова? Во всем длинном прошлом поведение мое перед Вами без единого пятнышка. Это мне большая радость! Я любил с сочувствием говорить о Вас даже во всю пору моего злострадания, в костер для которого метнута и Ваша головня. Не знаю, чему я обязан, что это никогда и ни на минуту не подняло во мне ничего похожего на злобу. Ровным ко мне Вы не были и не могли быть, — у Вас такой характер; и Вы, вероятно, когда-то получили на мой счет предубеждения, в которых я, может быть, виноват, а Вы их потом не захотели проверить. Я недавно пробегал нашу переписку. Замечательно, что Вы всё сердитесь, а я все уступаю и стараюсь смягчить Вас. Такие случаи бросаются в глаза, и мне было это радостью: я был «сын мира». Вы пишете про «вспышки». По отношению ко мне они, разумеется, не имеют значения, но они — большой вред человеку. От нас ведь непременно ложится где-то тень, и наше будущее будет сообразно этой тени. Вспышки можно одолеть. Пошли это Вам милосердный отец наш. — «Дебюты» мои меня не радуют и не печалят*. Я пишу, потому что надо есть хлеб от своего труда. Если завтра я получу возможность заработать хлеб иначе, — я не стану писать. — «Вестника Европы» я не искал, и он меня тоже. И напечатать в нем что-то я не почитаю себе за честь. Я удивляюсь (искренно), что этакое пустое и незначительное обстоятельство могло вызвать столько шума и ожесточения! О В<икторе> П<етровиче> я уже не могу и говорить: я увидал что-то ужасное и скорее положил лист и не стал читать. (Я ведь очень тяжело болен.) Меня ужаснул весь этот шум из-за пустяков. Было время (10 лет тому назад), когда Ан<атолий> Ф<едорович> Кони заботился сблизить меня с «В. Е.»*, но я этим не пользовался; потом, года четыре назад, об этом говорил Гончаров, но я опять ничего не делал; а теперь случилось так, что зашел ко мне Влад. Соловьев и спросил; «Нет ли чего нового прочесть». Я ему дал рукопись, которая лежала у меня на столе. А он ее взял читать и потом (по его обыкновению), смеясь, сказал мне: «А я рукопись отдал С<тасюлеви>чу, и он Вас благодарит». Только всего и греха моего перед скромностью. Мне, конечно, было очень неприятно быть виновником такого беспокойства, но я решительно ничем не виноват. У меня очень много пороков, но я не честолюбив и не славолюбив, да и что тут за честь такая! Я, право, не вижу ничего себе особенно лестного и — ей-право — был более всего сконфужен оттого, что это представляли за что-то необыкновенное для меня… Я ничем себя не мню высоко. Мне кажется, что я в литературе занимаю такое место, какое занимал когда-то актер Зубров* в труппе. Я — некоторая пригодность, — и только.