Алексей Писемский - Масоны
- Не понимаю вас, не понимаю, - затараторил Егор Егорыч, - кроме последнего вашего слова: распря. Откуда же эта распря происходит?.. Откуда это недовольство, это как бы движение вперед?.. Неужели вы тут не чувствуете, что человек ищет свой утраченный свет, свой затемненный разум?..
- Он бы сейчас его нашел, если бы только поверил в него безусловно.
- Но отчего же тогда политики врут и на каждом шагу ошибаются, а кажется, действуют все по уму и с расчетом.
- Я не знаю, собственно, что вы разумеете под именем политиков, возразил ему молодой человек, - но Гегель в отношении права, нравственности и государства говорит, что истина этих предметов достаточно ясно высказана в положительных законах.
- Однако наш мыслящий ум не удовлетворяется этими истинами! - перебил его Егор Егорыч.
- Он не столько не удовлетворяется, сколько стремится облечь их в умственную форму и, так сказать, оправдать их перед мыслию свободною и самодеятельною. В естественном праве Гегель требует, чтобы вместо отвлеченного способа созидать государство понимали это государство как нечто рациональное в самом себе, и отсюда его выводами были: повиновение властям, уважение к праву положительному и отвращение ко всяким насильственным и быстрым переворотам.
- Все уж это очень рационально, чересчур даже, - произнес Егор Егорыч, потрясая своей головой.
- Непременно рационально, как и должно быть все в мире, и если вы вглядитесь внимательно, то увидите, что развитие духа всего мира представляется в четырех элементах, которые имеют представителями своими Восток, Грецию, Рим и Германию. На востоке идея является в своей чистой бесконечности, как безусловная субстанция в себе, an sich, безо всякой формы, безо всякого определения, поглощающая и подавляющая все конечное, человеческое; поэтому единственная форма общества здесь есть теократия, в которой человек безусловно подчинен божеству... В Греции идея уже получает конечную форму и определение; человеческое начало выступает и выражает свободно идею в определенных прекрасных образах и созданиях, то есть для себя бытие идеи, fur sich sein, в области идеального созерцания и творчества. В Риме человек, как практическая воля, осуществляет идею в практической жизни и деятельности... Он создает право, закон и всемирное государство для практического выражения абсолютной истины... В мире германском человек, как свободное лицо, осуществляет идею в ее собственной области, как безусловную свободу, - здесь является свободное государство и свободная наука, то есть чистая философия.
- Темно, темно, - повторил и на это Егор Егорыч.
- Может быть, что не совсем ясно, - не отрицал молодой ученый. - Гегель сам говорит, что философия непременно должна быть темна, и что ясность есть принадлежность мыслей низшего разряда.
Такого рода спор, вероятно, долго бы еще продолжался, если бы он не был прерван довольно странным явлением: в гостиную вдруг вошел лакей в меховой, с гербовыми пуговицами, ливрее и даже в неснятой, тоже ливрейной, меховой шапке. Он нес в руках что-то очень большое и, должно быть, весьма тяжелое, имеющее как бы форму треугольника, завернутое в толстое, зеленого цвета сукно. За этим лакеем следовала пожилая дама в платье декольте, с худой и длинной шеей, с седыми, но весьма тщательно подвитыми пуклями и с множеством брильянтовых вещей на груди и на руках. Хозяйка, увидав эту даму, почти со всех ног бросилась к ней навстречу и, пожимая обе руки той, воскликнула:
- Марья Федоровна, как я вам рада, - боже мой, как рада!
Хозяин тоже встал с своего кресла и почтительно раскланивался с Марьей Федоровной.
- Приехала, по вашему желанию, с арфой, - проговорила та, показывая рукою на внесенную лакеем вещь.
- Ах, как мы вам благодарны, несказанно благодарны! - говорили супруг и супруга Углаковы.
- Но где ж позволите мне поставить мой инструмент? - спросила Марья Федоровна, беспокойно потрясая своими седыми кудрями.
- Я думаю, около фортепьян - вы, вероятно, будете играть с аккомпанементом? - проговорила хозяйка.
- Могу и с аккомпанементом, только с очень нешумным, - объяснила Марья Федоровна.
- О, без сомнения! - воскликнула хозяйка.
- Заглушать вашу игру было бы преступлением, - присовокупил к этому старик Углаков.
Марья Федоровна после того повелительно взглянула на лакея, и тот, снова подняв свое бремя, потащил его в - залу, причем от ливрейской шубы его исходил холод, а на лбу, напротив, выступала испарина. Если бы бедного служителя сего спросить в настоящие минуты, что он желает сделать с несомым им инструментом, то он наверное бы сказал: "расщепать его на мелкую лучину и в огонь!" Но арфа, наконец, уставлена была около фортепьяно. Суконный чехол был с нее снят. Тапер, сидевший до того за фортепьяно, встал и отошел в сторону. Танцы, само собою разумеется, прекратились.
- Кто ж мне будет аккомпанировать? - спросила Марья Федоровна, повертывая свою голову на худой шее и осматривая все общество.
Она, видимо, желала немедля же приступить к своим музыкальным упражнениям.
- Милая, добрая Муза Николаевна, - отнеслась хозяйка к Лябьевой, аккомпанируйте Марье Федоровне!
Муза Николаевна повыдвинулась из толпы.
- Не соглашайтесь! - шепнул ей стоявший около молодой Углаков. - Пусть эта старая ведьма булькает одна на своих гуслях.
Муза Николаевна, конечно, не послушалась его и подошла к роялю.
- Я всегда очень дурно аккомпанирую Марье Федоровне, - произнесла она.
- Нет, нет, вы отлично аккомпанируете! - возразила та, тряхнув своими кудрями и усаживаясь на пододвинутое ей хозяином кресло.
"Буль, буль!" - заиграла она в самом деле на арфе.
- "Буль, буль!" - повторил за нею и Углаков, садясь рядом с Сусанной Николаевной.
Та, кажется, старалась не смотреть на него и не слушать его.
- Какую арию вам угодно, чтобы я аккомпанировала? - спросила Муза Николаевна.
- Я бы больше всего желала сыграть гимн солнцу пифагорейцев, который я недавно сама положила на музыку, - сказала с оттенком важности Марья Федоровна.
- Но я его не знаю, - произнесла на это скромно Муза Николаевна.
- Марья Федоровна, - воскликнул в это время вскочивший с своего места молодой Углаков, подбегая к роялю, - вы сыграйте "Вот мчится тройка удалая!", а я вам спою!
При этом возгласе сына старик Углаков вопросительно взглянул на него, а мать выразила на лице своем неудовольствие и даже испуг: она заранее предчувствовала, что Пьер ее затеял какую-нибудь проказу.
- А вы поете эту песню? - спросила Марья Федоровна, вскидывая на повесу свои сентиментальные глаза.
- Пою, и пою отлично, - отвечал тот, не задумавшись.
Тут уж m-me Углакова укоризненно покачала головою сыну; старик-отец тоже растерялся.
Ничего этого не замечавшая Марья Федоровна забулькала на арфе хорошо ей знакомую песню. Муза Николаевна стала ей слегка подыгрывать на фортепьяно, а Углаков запел. Сначала все шло как следует; большая часть общества из гостиной и из наугольной сошлась слушать музыку и пение. Из игроков остались на своих местах только Лябьев, что-то такое задумчиво маравший на столе мелом, Феодосий Гаврилыч, обыкновенно никогда и нигде не трогавшийся с того места, которое себе избирал, и Калмык, подсевший тоже к их столу. Феодосию Гаврилычу заметно хотелось поговорить с сим последним.
- А я тебе не рассказывал, какую я умную штуку придумал? - начал он.
- Нет, не рассказывал; надеюсь, что она поумней этой дурацкой музыки, которая там раздается, - отозвался Калмык.
- За такую музыку их всех бы передушить следовало! - произнес со злостию Лябьев и нарисовал мелом на столе огромный нос.
- Поумней немножко этой музыки, поумней! - произнес самодовольно Феодосий Гаврилыч. - Ну, так вот что такое я именно придумал, - продолжал он, обращаясь к Калмыку. - Случился у меня в имениях следующий казус: на водяной мельнице плотину прорвало, а ветряные не мелют: ветров нет!
- Что ж, ты сам из себя придумал испускать оные? - заметил Калмык.
- Где ж мне испускать из себя? Я не Эол{461}. Но слушай уж серьезно: механику ты знаешь. Ежели мы от какой-нибудь тяжести перекинем веревку через блок, то она действует вдвое... Я и придумал на место всех этих водяных и ветряных мельниц построить одну большую, которую и буду двигать тяжестью, и тяжестью даже небольшой, положим, в три пуда. Эти три пуда, перекинутые через блок, будут действовать, как шесть пудов, перекинутые еще через блок, еще более, так что на десятом, может быть, блоке составится тысячи полторы пудов: понял?
- Понял, - отвечал Калмык.
- Значит, хорошо я придумал?
- Нет, нехорошо.
- Почему?
- Потому что ты механики-то, видно, и не знаешь. У тебя мельница действительно повернется, но только один раз в день, а на этом много муки не смелешь.
- Что ты говоришь: один раз в день! - возразил, даже презрительно рассмеявшись, Феодосий Гаврилыч. - Чем ты это докажешь?