Иван Бунин - Том 5. Жизнь Арсеньева. Рассказы 1932-1952
— Ну вот, теперь посидим, поболтаем, — сказала она, выходя оттуда в черном, шитом золотыми драконами халате и в розовых атласных туфлях без задков на босу ногу.
Он жадно взглянул на ее голые пятки, похожие на белую репу, она, поймав его взгляд, усмехнулась, прошла куда-то через прихожую и вернулась с вазой груш в одной руке и с откупоренной шампанской бутылкой в другой. «Мое любимое, розовое», — сказала она и опять ушла, принесла два бокала, до краев налила их слегка зашипевшим розовым вином, чокнулась с ним, пригубила и села к нему на колени, выбрав из вазы грушу пожелтее и тотчас надкусив ее. Вино было теплое, приторное, но он от волнения выпил его до дна и порывисто поцеловал ее мокрыми губами в полную шею. Она прижала к его рту крупную ладонь, пахнувшую шип-ром:
— Только без поцелуев. Мы не гимназисты. А деньги вот сюда, на стол.
Вытащив из внутреннего кармана его пиджака бумажник и часы из жилета, она положила то и другое на стол и, доедая грушу, раздвинула ноги. Он осмелел и распахнул халат с драконами на большом, полногрудом белом теле с густыми черными волосами ниже широкого волнистого живота. «Она уже старая», — подумал он, взглянув на ее пористое меловое лицо, густо засыпанное пудрой, на оранжевые губы в трещинках, на страшные налепленные ресницы, на широкий серый пробор среди плоских волос цвета ваксы, но уже совсем шалея от величины и белизны этого голого тела, круглых грудей, красные соски которых были почему-то очень малы, и мягкого зада, тяжело лежащего на его коленях. Она больно хлопнула его по руке и встала, раздув ноздри.
— Нетерпелив, как мальчишка! — сказала она гневно. — Вот выпьем еще по бокалу и пойдем…
И гордо взялась за бутылку. Но он, с налившимися кровью глазами, всем телом кинулся на нее и сбил с ног на пол, на бобрик. Она уронила бутылку и, зажмурясь, с размаху дала ему жестокую пощечину. Он сладко застонал, склонив голову, защищаясь от нового удара, и навалился на нее, подхватывая одной рукой ее голый зад, а другой быстро расстегиваясь. Она вцепилась зубами ему в шею и, вскинув правое колено, так страшно ударила им в его живот, что он отлетел под стол, но тотчас вскочил, поймал с полу бутылку и треснул ее, полуподнявшуюся, в голову. Она, икнув, упала навзничь, раскинув руки, и широко раскрыла рот — из него густо лилась кровь. Он схватил со стола часы и бумажник и кинулся в прихожую.
В полночь он сидел в курьерском поезде, в десять утра был в Москве, в час сел на Рязанском вокзале в ростовский поезд. В седьмом часу вечера на другой день, у буфетной стойки на вокзале в Ростове, был арестован.
17 апреля 1944
«Мадрид»*
Поздним вечером шел в месячном свете вверх по Тверскому бульвару, а она навстречу: идет гуляющим шагом, держит руки в маленькой муфте и, поводя каракулевой шапочкой, надетой слегка набекрень, что-то напевает. Подойдя, приостановилась:
— Не хочете ли разделить компанию?
Он посмотрел: небольшая, курносенькая, немножко широкоскулая, глаза в ночном полусвете блестят, улыбка милая, несмелая, голосок в тишине, в морозном воздухе чистый…
— Отчего же нет? С удовольствием.
— А вы сколько дадите?
— Рубль за любовь, рубль на булавки.
Она подумала.
— А вы далеко живете? Недалеко, так пойду, после вас еще успею походить.
— Два шага. Тут, на Тверской, номера «Мадрид».
— А, знаю! Я там раз пять была. Меня туда один шулер водил. Еврей, а ужасно добрый.
— Я тоже добрый.
— Я так и подумала. Вы симпатичный, сразу мне понравились…
— Тогда, значит, пошли.
По дороге, все поглядывая на нес, — на редкость милая девчонка! — стал расспрашивать:
— Что ж ты это одна?
— Я не одна, мы завсегда втроем выходим: я, Мур и Анеля. Мы и живем вместе. Только нынче суббота, их приказчики взяли. А меня никто за весь вечер не взял. Меня не очень берут, любят больше полных или уж чтобы как Анеля. Она хоть худая, а высокая, дерзкая. Пьет — страсть и по-цыгански умеет петь. Она и Мур мужчин терпеть не можут, влюблены друг в друга ужас как, живут как муж с женой…
— Так, так… Мур… А тебя как зовут? Только не ври, не выдумывай.
— Меня Нина.
— Вот и врешь. Скажи правду.
— Ну, вам скажу, Поля.
— Гуляешь, должно быть, недавно?
— Нет, уж давно, с самой весны. Да что все расспрашивать! Дайте лучше папиросочку. У вас, верно, очень хорошие, ишь какой на вас клош и шляпа!
— Дам, когда придем. На морозе вредно курить.
— Ну, как хочете, а мы завсегда на морозе курим, и ничего. Вот Анели вредно, у ней чахотка… А отчего вы бритый? Он тоже был бритый…
— Это ты все про шулера? Однако запомнился он тебе!
— Я его до сих пор помню. У него тоже чахотка, а курит ужас как. Глаза горят, губы сухие, грудь провалилась, щеки провалились, темные…
— А кисти волосатые, страшные…
— Правда, правда! Ай вы его знаете?
— Ну вот, откуда же я могу его знать!
— Потом он в Киев уехал. Я его на Брянский вокзал ходила провожать, а он и не знал, что приду. Пришла, а поезд уж пошел. Побежала за вагонами, а он как раз из окошка высунулся, увидал меня, замахал рукой, стал кричать, что скоро опять приедет и киевского сухого варенья мне привезет.
— И не приехал?
— Нет, его, верно, поймали.
— А откуда же ты узнала, что он шулер?
— Он сам сказал. Напился портвейну, стал грустный и сказал. Я, говорит, шулер, все равно, что вор, да что же делать, волка ноги кормят… А вы, может, актер?
— Вроде этого. Ну, пришли…
За входной дверью горела над конторкой маленькая лампочка, никого не было. На доске на стене висели ключи от номеров. Когда он снял свой, она зашептала:
— Как же это вы оставляете? Обворуют!
Он посмотрел на нее, все больше веселея:
— Обворуют — в Сибирь пойдут. Но что за прелесть мордашка у тебя!
Она смутилась:
— Все смеетесь… Пойдемте за ради Бога скорей, ведь все-таки это не дозволяется водить к себе так поздно…
— Ничего, не бойся, я тебя под кровать спрячу. Сколько тебе лет? Восемнадцать?
— Чудной вы! Все знаете! Восемнадцатый.
Поднялись по крутой лестнице, по истертому коврику, повернули в узкий, слабо освещенный, очень душный коридор, он остановился, всовывая ключ в дверь, она поднялась на цыпочки и посмотрела, какой номер:
— Пятый! А он стоял в пятнадцатом в третьем этаже…
— Если ты мне про него еще хоть слово скажешь, я тебя убью.
Губы у нее сморщились довольной улыбкой, она, слегка покачиваясь, вошла в прихожую освещенного номера, на ходу расстегивая пальтецо с каракулевым воротничком:
— А вы ушли и забыли свет погасить…
— Не беда. Где у тебя носовой платочек?
— На что вам?
— Раскраснелась, а все-таки нос озяб…
Она поняла, поспешно вынула из муфты комочек платка, утерлась. Он поцеловал ее холодную щечку и потрепал по спине. Она сняла шапочку, тряхнула волосами и стоя стала стягивать с ноги ботик. Ботик не поддавался, она, сделав усилие, чуть не упала, схватилась за его плечо и звонко засмеялась:
— Ой, чуть не полетела!
Он снял пальтецо с ее черного платьица, пахнущего материей и теплым телом, легонько толкнул ее в номер, к дивану:
— Сядь и давай ногу.
— Да нет, я сама…
— Сядь, тебе говорят.
Она села и протянула правую ногу. Он встал на одно колено, ногу положил на другое, она стыдливо одернула подол на черный чулок:
— Вот какой вы, ей-Богу! Они, правда, у меня страсть тесные…
— Молчи.
И, быстро стащив ботики один за другим вместе с туфлями, откинул подол с ноги, крепко поцеловал в голое тело выше колена и встал с красным лицом:
— Ну, скорей… Не могу…
— Что не можете? — спросила она, стоя на ковре маленькими ногами в одних чулках, трогательно уменьшившись в росте.
— Совсем дурочка! Ждать не могу, — поняла?
— Раздеваться?
— Нет, одеваться!
И, отвернувшись, подошел к окну и торопливо закурил. За двойными стеклами, снизу замерзшими, бледно светили в месячном свете фонари, слышно было, как, гремя, неслись мимо, вверх по Тверской, бубенцы на «голубках»… Через минуту она окликнула его:
— Я уж лежу.
Он потушил свет и, как попало раздевшись, лег к ней под одеяло. Она, вся дрожа, прижалась к нему и зашептала с мелким, счастливым смехом:
— Только за ради Бога не дуйте мне в шею, на весь дом закричу, страсть боюсь щекотки…
С час после того она крепко спала. Лежа рядом с ней, он глядел в полутьму, смешанную с мутным светом с улицы, думая с неразрешающимся недоумением: как это может быть, что она под утро куда-то уйдет? Куда? Живет с какими-то стервами над какой-нибудь прачечной, каждый вечер выходит с ними как на службу, чтобы заработать под каким-нибудь скотом два целковых — и какая детская беспечность, простосердечная идиотичность! Я, мне кажется, тоже «на весь дом закричу», когда она завтра соберется уходить…