Илья Салов - Тернистый путь
— Получу жалованье, — прибавил он, — и тотчас же к вам приеду, а кстати и домик посмотрю. Я ведь еще не видал его.
Однажды он показал Лопатину свою амбулаторию и аптеку. И то, и другое очень понравилось Лопатину; Алексей Иванович познакомил брата с своей фельдшерицей, которая тоже очень понравилась Лопатину как по своему веселому характеру, так и хорошеньким личиком, а всего больше понравилась ему потому, что умела играть на гармонике и распевать веселенькие песни.
Раза два он даже пил чай у фельдшерицы вместе с братом Алексеем Ивановичем, после чего фельдшерица очень много играла на гармонике, упросив Лопатина проплясать под ее музыку. Сперва он конфузился было, отговариваясь неумением, но когда братец Алексей Иванович угостил его несколькими рюмками коньяку, то Лопатин приободрился и проплясал весь вечер.
После этого вечера Лопатину пришлось чинить гармонику, почему-то издававшую какие-то дикие звуки. Лопатин что-то поковырял там перочинным ножичком, что-то подклеил, зачем-то раза три подул в нее, обмел пыль гусиным пером, и гармоника опять заиграла по-прежнему; фельдшерица была в восторге от Лопатина, подарила ему рубль и прозвала «артистом». После починки гармоники Алексей Иванович стал обращаться с братом более ласково и более по-родственному, да и сам Лопатин, все еще говоривший ему «вы», начал как-то смелее обращаться с ним. Алексей Иванович чуть не каждый день звал его к себе в комнаты, сажал рядом с собой на диван, угощал папиросами, от которых Лопатин кашлял, и даже однажды принялся с ним откровенничать по поводу фельдшерицы. Он подробно рассказал ему историю своего знакомства с ней во времена его студенчества, причем вздохнул и помянул добрым словом это время, никогда не возвратимое и переполненное какими-то радужными надеждами, никогда не осуществимыми. Раза два, отправляясь в своем тарантасике на пункты вместе с фельдшерицей и проезжая мимо алмазовской церкви, он с ужасом смотрел на брата, привязавшего себя к кресту остроконечной колокольни и преспокойно мазавшего кистью ее крышу. «Здравствуйте, братец!» — кричал он что было мочи, а Алексей Иванович и фельдшерица, объятые ужасом, поспешно отворачивались и спешили миновать церковь, чтобы не видать этой ужасной картины.
Раз как-то во время приема больных заходил в амбулаторию и Лопатин, чтобы полюбоваться братцем. Пробыл он там с полчаса и не мог досыта насмотреться на него: чистенький, умытый, щегольски одетый, он сидел за столом и принимал больных, которых было превеликое множество; а в соседней комнате, где помещалась аптека, суетилась фельдшерица, приготовляя по рецептам лекарства. С больными Алексей Иванович обращался вежливо, деликатно, тщательно выслушивал их, выстукивал, иногда заставлял раздеваться, зачем-то клал на скамью, опять выслушивал и садился за стол писать рецепт. Больные называли его «ваше благородие», а он больных «голубчиками». Все это очень понравилось Лопатину, и он, выходя из амбулатории, невольно вздохнул даже, позавидовав братцу.
— Вот это так жисть, — размышлял он, — помирать не надоть.
А Алексей Иванович тем временем сидел за столом и, поглядывая на толпу, все прибывавшую, и чуть не задыхаясь от вони больных, думал:
— Боже мой, вот каторга-то!.. Когда же этому будет конец?
Накануне праздничных и воскресных дней Лопатин, как только заканчивал свои работы, отправлялся в Вырыпаево. Путешествия эти он совершал по образу пешего хождения и всегда ночью. Выйдет, бывало, из Алмазова при солнечном закате, а придет в Вырыпаево при его восходе. Несмотря, однако, на эти бессонно проведенные ночи, он все-таки не переставал работать и торопливо доделывал то, что не успел доделать прежде. От своего домика он, положительно, приходил в восхищение — и не он один, а вся семья. Старуха мать посоветовала ему даже оклеить шпалерами[3] главную комнату, причем сообщила по секрету, что в одном из чуланов Алеши она видела какие-то остатки шпалер.
— Попроси, может, даст… Ему они не нужны, а нам бы больно кстати. Коль не хватит на всю комнату, то оклеишь хоть один передний угол кругом икон, — и все лучше будет.
Александр Иванов обещал попросить брата и спешил в кузницу, чтобы поскорее покончить починку тарантаса алмазовского батюшки.
В один из таких-то воскресных дней Лопатин, окончивши окраску алмазовской церкви и ограды, еще до свету прибежал в Вырыпаево, когда вся его семья спала еще крепким сном. Он поспешно перебудил всех и, восторженно сообщив об окончании этой работы, вытащил из кармана довольно толстую пачку замасленных рублевок, причем объявил, что он тотчас же пойдет расплачиваться с плотниками и печниками.
— Фу, — проговорил он, — точно гора с плеч долой; теперь расплатиться бы еще за железо, да с отцовскими долгами рассчитаться, в те поры я и тужить перестал бы!
— А ты бы насчет долгов-то с Алешей погуторил, — проговорила старуха, — ведь на него деньги-то пошли, может, и заплатит сколько-нибудь.
Но Александр Иванов только рукой махнул и побежал расплачиваться с плотниками и печниками. Расплата эта происходила, конечно, в местном кабаке, а затем пошла и выпивка, во время которой завернул в кабак один из соседних купцов-землевладельцев, приехавший в Вырыпаево подыскать себе молотильщиков. Лопатин словно воспрянул, предложил купцу свои услуги, немедленно сладился с ним, в тот же день подыскал себе рабочих, нужное количество лошадей, а на следующий день молотил уже на своей молотилке на купеческом хуторе пшеницу. Молотилка действовала на славу, гулко оглашала окрестность гудением своих ремней, а Лопатин, торопливо подавая машине золотистые снопы, весело распевал: «Распроклята молотилка запылила мою милку. Остановьте молотилку — отпустите мою милку». А недели две после этого он покончил молотьбу и получил расчет.
— Ну, мамаша, — проговорил он, возвратясь домой. — Слава тебе, господи!.. Теперь отдыхать давайте!
На следующее утро, когда Лопатин вышел на крылечко полюбоваться восходившим солнцем, он даже ахнул, увидав свой овраг, покрытый снегом.
— Матушка, матушка! — кричал он. — Жена, Куля!.. Вставайте, бегите-ка сюда, посмотрите-ка, что за ночь-то сделалось!
Вся семья выбежала на крылечко и словно замерла от удивления, восхищаясь прелестями зимнего пейзажа.
И, действительно, было чем восхититься: девственно-белый снег словно ватой прикрыл глинистые откосы оврага, опушил белым пухом садик Лопатина, накрыл словно шапкой столбики садовой изгороди. Краснобрюхие снегири целой стайкой перелетывали с одного дерева на другое, весело посвистывая и стряхивая с деревьев пушистые блестки снега. Зазвонили к заутрене. Испуганный этим звоном заяц промчался мимо домика Лопатина, ударился в гору и исчез, оставив после себя свой характерный, бросающийся в глаза, след. А когда поднялось солнце и облило своими лучами это снежное покрывало, оно так и зарделось миллионами искр.
Вдоволь налюбовавшись этой картиной, старуха мать побрела в церковь, Куля побежала доить батюшкиных коров, а Лопатин взял ружье и пошел на охоту.
— Мертвая пороша ноне, — говорил он, — авось зайчиков наколочу.
IX
Насколько Лопатин был порадован наступлением зимы, настолько Алексей Иванович был этим недоволен. Короткие зимние дни и нескончаемо длинные ночи раздражали его нервы, и тоска — невыразимая тоска, сладить с которой не хватало сил, не давала ему покоя. Днем все еще он кое-как боролся с этой тоской, ходил в амбулаторию, развлекался там лечением больных, ругался с больными, приходившими к нему с самыми пустейшими болезнями, писал рецепты, по которым фельдшерица приготовляла лекарства, вел перепись больных, — словом, так или иначе амбулатория развлекала его; зато, пообедав у фельдшерицы и возвратясь домой, снова впадал в тоскливое настроение. Он брался за книги, за газеты, но тотчас же бросал их и принимался шагать из угла в угол. Его все раздражало: раздражало мерное тиканье стенных часов, завывание ветра, лай собак, скрип снега, доносившийся с улицы, раздражал даже сверчок, монотонно трещавший по вечерам где-то в углу. Ему даже с некоторых пор начала как-то надоедать фельдшерица Ксения Николаевна, хотя и веселенькая, и болтливая, но все-таки, по правде сказать, мало развитая. Иногда в эти тоскливые минуты его начинала мучить мысль, что он ничем до сих пор не помог своей семье — той именно семье, которая помогла ему сделаться образованным человеком. «Что я сделал для этой семьи? Ровно ничего! — соображал он. — А разве я, по правде сказать, не мог бы помогать, уделяя ежемесячно хоть малую частицу того жалованья, которое получаю?» И он вспоминал происходивший у него разговор с матерью, вспоминал ремонтировавшийся домик брата, детство свое и то время, когда вся семья упрашивала старика отца отдать Алешу в гимназию; вспоминал, как брат говорил тогда отцу, что деньги на этот предмет они во всяком случае заработают, а мать уверяла, что придет время, когда Алеша не только возвратит все потраченное на его образование, но даже будет кормильцем семьи. Вспоминал он все это и, терзаемый угрызениями совести, бросался вниз лицом на постель и начинал рыдать. Но бывали и такие минуты, когда Алексей Иванович как будто несколько мирился с совестью, оправдывая себя тем, что отчасти расплатился уже с семьей, отказавшись от оставшегося после отца наследства. «Положим, — рассуждал он, — наследство не ахти какое, но все-таки оно было — домик, например, кое-какие постройки, садик, кузница, кузнечные и слесарные инструменты… Мне помнится, что некоторые из них были довольно ценные». Но эти успокоительные моменты продолжались недолго, и он снова начинал хандрить. В такие-то именно минуты он обыкновенно посылал за ямскими лошадями и уезжал к князю Сердобину, где всегда встречал общество образованное и интеллигентное; жил там он по нескольку дней, иногда манкируя даже службой, и вполне предавался отдыху от своих душевных мук.