Мариэтта Шагинян - Своя судьба
— Спасибо, что не обманули. Мама не любит, когда я хожу по вечерам одна. А мне бы только проводить вас до флигеля и обратно.
— Марья Карловна, пожалуйста, не заставляйте меня делать то, что не нравится вашим родителям, — сказал я ей серьезно.
— Сегодня это в последний раз, потому что… уж такой день выдался. Да поднимите вы голову, гляньте на небо!
Вся темная чаша неба над нами сияла крупными, дрожащими звездами. Было их так много, что казалось — они кишат, ползают, жужжат в небе. Дух захватывало глядеть в это сверкание. Вдруг с самого верху огненной каплей покатилась звезда, опоясав все небо. Маро вырвала у меня руку и вскрикнула:
— Чтоб… чтоб это не-епременно случилось!.. — Ода успела докончить фразу, пока звезда не погасла. Надо было видеть, каким счастьем озарилось ее лицо, белевшее из темноты.
— Вы загадали? И верите, что исполнится? — спросил я.
— Да, но я всегда верю, что исполнится. Я твердо верю, что исполнится, потому что иначе… на что бы этого так захотеть?
— А вот представьте, я именно не верю, что исполнится. Если захочешь чего-нибудь особенно, значит, не суждено этому быть; что-нибудь другое будет, а это — никогда.
— У вас разве бывало, чтоб не исполнялось?
— С самого детства.
— Нет, у меня все исполняется. Вот вы увидите!
— Что же я увижу?
Маро засмеялась и не ответила. Мы дошли до флигеля. У лестницы сыпались искорки — там, на корточках, сидел техник и раздувал самовар. Одна долетела до нас и потухла у ног Маро.
— Спокойной ночи, Сергей Иванович, — сказала девушка, остановившись. — Если ваша Байдемат еще не пришла, вы наймите техника, он вам и самовар поставит, и прислужит, разумеется в свободное время. Только пообещайте ему на чай.
Она говорила это спокойным голосом, слегка грассируя и растягивая гласные. Техник продолжал свое занятие, даже не взглянув в нашу сторону. Худое и острое лицо его было озарено красными вспышками самовара, ресницы опущены, под глазами — от худобы или болезни — глубокие, темные впадины.
Я не мог понять грубости Марьи Карловны; раздражение и неприязнь к ней шевельнулись во мне. В эту минуту открылось окошко, показалась освещенная электрическим светом голова молоденькой женщины и тонкий голос произнес:
— Филипп!
Голос показался мне жалобным. Техник, не оборачиваясь, ответил «сейчас» и продолжал возиться у самовара.
— Филипп! — еще раз настойчиво и сердито раздалось из окна. Техник встал, заложив руки в карманы.
— Он очень послушный и будет вам великолепно служить. У него это в крови… холопство! — продолжала Маро, на этот раз громче прежнего. Окно с треском захлопнулось. Техник сделал несколько шагов к дверям, но вдруг повернулся и подошел к нам. Он подходил спокойно и быстро. По мере его приближения Маро отходила в тень, за тропинку, а я оставался стоять, невольным и смущенным зрителем. Лиц их я видеть не мог, но мне были слышны их голоса, теперь очень тихие и заглушённые. Подойдя к Маро, техник остановился и несколько секунд молчал. Потом он сказал, очень глубоким и мягким голосом, каким говорят с детьми:
— Я не обижаюсь на вас, ни сейчас, ни вообще. Но вы поступаете не подумавши. Умоляю вас, не мучайте сами себя — право же, это не стоит. Подумайте, — и вы сами увидите, что не стоит.
— А вы простили меня?
— Всё, всегда! Но простите и вы, что я не могу по-другому. — Дверь скрипнула, по лестнице спустился незнакомый мне седенький старичок, кашляя в руку. Но прежде чем он дошел до нас, Маро и техник расстались. Я видел, как она метнулась в кусты, словно птица, и взбежала по тропинке домой. Я не стал, разумеется, провожать ее. У меня было тягостно и неловко на душе, как это бывает со мной при вмешательстве в чужие секреты. Стараясь забыть все слышанное и — главное — не делать никаких выводов, я поднялся к себе, зажег лампочку и поужинав, вынул тетрадь Фёрстера.
С первых же строк содержание ее так меня захватило что я забыл обо всем остальном. Это не было ни очень сложно, ни научно, — ряд заметок, сделанных про себя и может быть, о себе. Но я чувствовал — от меры моего личного опыта, — что все тут истинная правда, что так оно и есть и не может быть иначе и что любовная, умная, умелая рука отныне может «залезть вам в душу» и привести ее в порядок так же осмысленно и врачебно, как — ну, скажем, операция в кишечной полости. Для меня это было больше, чем поучение. Это оправдывало избранный мною путь, в пользе которого я временами тягостно сомневался, и давало мне в руки устойчивый метод.
Кое-что из этой тетради я тогда же, за полночь, выписал себе на память и включу это сюда, в мой рассказ, вместо изложения прочитанного своими словами.
Вот что я выписал из тетради профессора Фёрстера:
«Кто составляет основную группу наших больных? Люди, находящиеся у порога настоящего душевного заболевания, но еще не переступившие этого порога, не сделавшиеся психически больными. Если не выражаться в специальных терминах, это такие люди, которым уже невмоготу жить в нормальных человеческих условиях, в семье, в обществе; ходить на службу; переносить знакомое, обычное напряжение жизни. Сделавшись невротиками, они испытывают непрерывную нужду в присутствии врача, хотят говорить о своем душевном состоянии, слушать разъясненья, на короткое время успокаиваться и потом опять и опять повторять эту основную для них «лечебную процедуру».
Методы обычной терапии для таких людей — это устранение первичных раздражителей, вызвавших истощение или возбуждение нервной системы: перемена обстановки, смена городских условий на деревенские, мозговой отдых, спокойная, размеренная жизнь в санатории. Но у нас, кроме этих обычных методов, применяются еще к другие, выработанные на основе долгого наблюдения за человеческими неврозами. Методы эти я сам для себя коротко называю «налаживанием характеров».
Наш подход к душевной жизни человека резко противоположен учению современных западных психиатров, господ Фрейда и Юнга. Опубликованные работы этих последних говорят об аналитическом распутывании ассоциаций невротика, о проникновении больным вместе с его врачом в ту отдаленнейшую подсознательную область, которую он как бы тщательно скрывает сам от себя, и снятии его болезни путем этого акта самопознания. А так как у Фрейда все сводится к одному фактору, будто бы создающему цепь ассоциаций еще на самой заре жизни человека, в его младенческий период, — к фактору сексуального ощущения «крови», кровного влечения сына-матери, дочери-отца, брата-сестры, чувству ревности к отцу или к матери (так называемый «Эдипов комплекс»), то процесс самопознания, происходящий у больного с помощью собеседований, проводимых с врачом, или самостоятельных его автоанализирований, руководимых врачом, всегда бывает сам по себе окрашен несколько эротически и носит характер как бы нового раздражителя, появления нового «интереса», замыкающего больного на самом себе.
Мы несколько раз выступали против фрейдизма и его последователей на различных конференциях, кое-что из этого напечатано, не буду поэтому приводить общих и специальных возражений. В этих записях укажу лишь на человеческие мотивы, оттолкнувшие меня, как человека и врача, от фрейдизма. Допустим, что исходная точка Фрейда верна, — и в том психофизиологическом узле, который он называет «Эдипов комплекс», есть зерно истины. Допускаем мы это потому, что острота сексуального притяжения между ближайшими кровными родственниками — несомненный факт, и он может наблюдаться в животном мире и объясняется биологически. Но мы знаем также путем тысячелетних наблюдений браков между близкими родственниками (а таковые в древнейшие времена допускались законом и обычаем), что они приводили к вырождению не только отдельных семей, но и целых народов. Что же предпринимало человечество в этом отношении на протяжении тысяч лет? Оно сознательно уходило от этого «Эдипова комплекса»: во-первых, огораживаясь от него строжайшими законами, запрещающими браки между близкими родственниками; во-вторых, тягчайшим нравственным осуждением, породившим термин «кровосмешение»; в-третьих — бессознательными мерами, подсказанными инстинктом самосохранения, — мерами, среди которых память и воображенье играют огромную роль. Инстинкт биологического самосохранения все эти истекшие тысячелетия приглушал и приглушает память людей, заставляя их «забыть» об ощущении «Эдипова комплекса», инстинкт биологического самосохранения затормаживает работу человеческого воображения, если оно направляется в эту сторону, ставя перед ним нравственное «табу». И надо сказать, что мы обязаны великой работе этого инстинкта, связавшего для нас понятие нравственной чистоты с физиологическим стремлением к здоровью, — тем, что люди не выродились, тем, что человечество обрело норму, — это великое завоеванье культуры. Мы обязаны этой великой работе. Она заложена в нас самих, в нашем факторе человечности. Она исходит не только из необходимости биологического сохранения рода человеческого, создающего торможенья и барьеры в своей психофизиологической жизни. Она исходит также из того исторического факта, что развитие общества есть движение вперед, удаление от исходных точек ко все большему совершенствованию и человеческой природы, и человеческого общества. Можно ли в процессе лечения невротиков употреблять средства, заставляющие их глядеть назад, на тщательно забытое, вырывать из земли тщательно похороненное, снимать загородки, построенные усилием тысячи лет, оживлять в сознании именно то, что из чувства самосохранения — человечество сумело нейтрализовать в себе? Нельзя этого делать, а Фрейд это делает. Временное облегчение, которое он этим как будто доставляет больным, приводит, как я имел возможность проверить на нескольких больных, к отрицательным результатам: к росту безмерного самозамыкания и эгоизма, к потере живого, непосредственного, материалистически-трезвого ощущения окружающего мира, к постоянной акцентировке не на социальном, а на биологическом, — и отсюда к изолированному, лишенному больших общенародных интересов существованию и по сути дела — к переходу из одного невроза, менее вредного, — в другой невроз, более вредный. Я считаю и убежден в том, что законченный эгоизм не свойствен развивающейся природе человека.