Юрий Слёзкин - Бабье лето
Гроза постепенно стихла. Из-за туч всплывал тихий месяц.
XII
Проснулся Григорий Петрович от оглушительного грохота. Подняв голову, увидел он перед собою густо заросшую аллею и призрачные очертания дома. Коляска въезжала в усадьбу пана Лабинского по мосту, соединявшему парк с полями. Два белых столба, пошатнувшихся от времени, похожие на два грустные призрака, вышедшие поглядеть за околицу, стояли у въезда.
Три черных пса выскочили из тьмы и залились злобным охриплым лаем. Аллея шла ровной лентой меж старых дубов и тополей. Уже поднявшаяся луна на прояснившемся небе серебрила лужицы, мелкий мокрый гравий, устилавший путь, и стальную светло-зеленую крышу мрачного барского дома.
Лошади проехали по кругу и остановились у крытого подъезда с четырьмя колоннами и высокою темною дверью.
Никто не выходил навстречу, нигде в тусклых окнах, отсвечивающих лунный блеск, не зажигалось огня, даже черные псы устали лаять и замолкли, исчезнув так же неожиданно, как и появились.
Галдин вышел из коляски, поджидая шарабан с ксендзом.
— Тут никого не видно,— сказал он пану пробощу,— в окнах темно. Неужели так поздно?
— А цо пан думал — уж пулдо двенасци… [13] Здесь укладываются с певнями [14] и встают с ними… Ну, как ваш сосед?
Они вместе подошли к коляске и заглянули вглубь. Мертвое тело совсем легло на сидение.
— Вы будьте добры, попильнуйте [15], а я другим крылечком войду,— сказал ксендз, должно быть, от серьезности минуты чаще, чем раньше, употребляя польские слова.— Я зараз приду…
Он скрылся за углом дома. Галдин оглядывался. Дом был каменный, двухэтажный, крепкой стройки — парк велик, но запущен. Вдали блестело озеро. Неужели же и молодежь в такую рань забралась в свои кровати? Галдина смущало его положение. Как его встретят? Приехать в незнакомый дом поздно ночью с мертвым хозяином — этак трудно произвести хорошее впечатление.
Со скрипом и звоном распахнулись огромные двери подъезда; вместе с виляющим светом лампы донесся растерянный говор нескольких голосов.
Галдин насторожился, давая дорогу. Мимо, не замечая его, пробежала сестра Лабинского, за нею его дочери и племянники. Пан пробощ шел сзади с лампой в руках и объяснял что-то по-польски двум лакеям.
— Казик мой, Казику,— не кричала, а взвизгивала сестра умершего. Девушки стояли молча и неподвижно. Гимназист, по всем признакам, боялся подойти к коляске. Кучер равнодушно сидел на козлах, не оборачиваясь, смотрел на крупы измокших и фыркающих лошадей.
Наконец ксендзу удалось с помощью лакеев извлечь из коляски окоченевшее согнутое тело, и все медленно опять вошли в дом. Только теперь Галдин решился подойти к печальной группе. Большеглазая прелестная паненка холодно скользнула по нему взглядом и, не ответив на его поклон, тотчас же отвернулась. Зато полная и высокая сразу его узнала и, кивнув головой, протянула руку.
— Вы с папой? — спросила она, совсем чисто произнося по-русски.— Прошу войти…
— Да, я взял на себя эту печальную обязанность,— ответил Григорий Петрович, следуя за нею по широкой лестнице во внутренние комнаты.
— Я не знаю, как благодарить вас,— доверчиво глядя на него, произнесла девушка, но внезапно глаза ее покраснели, рот опустился,— она разрыдалась.
— Перестаньте, успокойтесь,— зашептал растерявшийся Галдин, всегда чувствовавший себя беспомощно перед женскими слезами.
Она скоро овладела собою и смолкла, все еще всхлипывая.
Они прошли в темный обширный кабинет, где горели две толстые свечи в тяжелых бронзовых подсвечниках, где стояла громоздкая черного дерева мебель, а со стен смотрели темные портреты в золотых овалах.
Здесь на широкую оттоманку {45} положили умершего. На коленях перед ним истерически рыдала его сестра. Ксендз старался ее утешить.
— Панна Эмилия, а панна Эмилия,— говорил он по-польски, возбужденно вскидывая руки вверх,— зачем панна так убивается?
Он подыскивал утешения:
— Панна Эмилия, ну перестаньте же… Ведь пан не умер, ведь он только чуть-чуть умер, ну успокойтесь же, панна!..
Григорий Петрович еле сдержался от подступившего к горлу приступа смеха. «Черт знает, что такое,— подумал он.— Этот ксендз неподражаем…» Галдин пытался придать своему лицу скорбное, приличное случаю выражение, но на душе у него было спокойно. Он привык смотреть на смерть как на что-то вполне естественное, неизбежное и отнюдь не страшное. Это чувство роднило его с простолюдинами. Он никогда не задумывался над значением смерти, над ее тайной. Для него она была так же проста, как и жизнь.
Вскоре, однако, хозяйка, переменившись в лице, которое стало опять сухим и проницательным, спешно поздоровалась с гостем, пригласив его пить чай, и тотчас же занялась, при помощи полной паненки Галины и еще какой-то женщины, омыванием мертвого и приготовлениями, необходимыми в таких случаях.
Кадет подошел к Галдину, предлагая ему проводить его в столовую.
Григорий Петрович стал отказываться, отговариваясь поздним временем, но пан пробощ не пустил его ехать.
— Нет, нет, пан,— говорил он,— уж будьте до конца рыцарем. Вы меня подвезете обратно, если вам не трудно, а теперь выпейте со мной чаю — я устал.
За столом пробощ преувеличенно выхвалял смелость Григория Петровича, взявшегося свезти покойника; потом попросил себе рому, чтобы согреться.
Когда Галдину удалось наконец оторвать пана пробоща от согревания себя ромом и они вышли в темные сени, кто-то схватил ротмистра за рукав и спешным шепотом проговорил;
— Спасибо вам!
Галдин хотел остановиться, хотел ответить, но скрытое мраком существо это исчезло так же быстро, как и появилось.
— Как зовут худенькую из старших? — спросил Григорий Петрович, все еще пораженный.
— При святом крещении ей дали имя Ванда-Мария-Елизавета, а зовут ее Вандой,— отвечал пан пробощ и подмигнув, добавил: — А не думает ли пан пулкувник на мертвом заробить себе невесту?
— Вы пьяны, мой друг,— в сердцах бросил ему на это ротмистр.
XIII
Фон Клабэн приехал на следующий день поблагодарить Григория Петровича за оказанную ему услугу и отдать ему визит. Приехал он в лодке по течению, думая из Прилучья ехать дальше на пароходе в Полоцк, где у него было дело по покупке леса на завод.
— Вот, если бы вы продали мне немного леса,— говорил он, расхаживая с Галдиным по саду,— это было бы очень удобно для меня. Что? Я могу дать хорошую цену…
— Но мне деньги сейчас не нужны,— уклончиво отвечал ротмистр, все еще не отделавшийся от неприятного впечатления, какое произвела на него трусость немца,— потом, для этого нужно списаться с братом… пройдет много времени…
— О, это ничего! Я могу подождать — мне лес всегда нужен. Кроме того,— фон Клабэн взял Галдина под руку и заговорил в пониженном тоне, точно хотел сообщить ему что-либо очень интимное,— кроме того, я должен вам сказать, хозяйничать в наше время очень трудно… Никаких доходов! Вот вы увидите, адмирал Рылеев скоро продаст свое имение, и Рахманов продаст… Может быть, поляки будут держаться. Я должен вам сказать — это очень неприятные пассажиры, эти поляки… Что? Они стараются нам вредить, где только могут. У нас в России совсем нельзя хозяйничать — мужики все лентяи, пьяницы, воры, разбойники; дорог нет, полиции нет — я сам должен кормить двух стражников. Что вы думаете? Меня уж раз хотели убить, потому что я не давал пастбища. Разве за границей где-нибудь помещики отдают свои пастбища? Никогда. Крестьяне портят лес, ломают молодняк, они у меня со своими собаками всю дичь уничтожили! Когда они едут по вашей дороге, они ломают молодые деревья, чтобы отбиваться от собак. У меня тридцать жалоб земскому. И вы думаете, им это что-нибудь значит? Что? Ничего им это не значит! Они нас в грош не ставят.
Он замолк, глядя на Галдина так, будто бы нашел в нем надежнейшего сообщника. Григорий Петрович слушал, опустив голову, дергая вниз свой ус. Он больше думал о том, как этот человек мог жениться на такой женщине, как Анастасия Юрьевна: неужели он ей нравился, она его любила? Потом вспомнил о его гареме, о том, как он морочит несчастного графа. У него на все достает времени, а на лице его — полная невозмутимость и достоинство, как будто он всегда занимается только важными и всем полезными делами.
Они сели на скамью высоко над рекой в ожидании парохода. Двина блестела под солнцем, медленная и обмелевшая. Плоты уже не шли по ней, никто не нарушал ее покоя.
— Вот вам еще пример,— заговорил опять фон Клабэн, закуривая сигару,— что делают у нас для облегчения культурного хозяйства: приехали два года тому назад в Черчичи землечерпательные машины — начальство приказало углубить русло. А вы посмотрите — теперь стало еще мельче: они вычерпывают песок в одном месте, а ссыпают его в другое,— весной все это опять приходит в прежнее положение. А берега у нас укрепляют? Этого не знают, как и делать. И вот скоро по Двине нельзя будет ездить — лес и теперь приходится гнать только ранней весной, а Рига большой город, экспорт за границу у него огромный. Это называется хозяйственной экономией! Что? Разве не правда? У нас березинская система {46} только на бумаге, и мы, живя на берегу большой реки, должны возить свои товары за шестьдесят верст на станцию железной дороги. Я удивляюсь, как есть еще наивные люди, которые думают, что можно что-нибудь получить, работая на земле при таких условиях.