Дмитрий Мамин-Сибиряк - Братья Гордеевы
– Ну, жар-птица, рассказывай, чего вы там намутили? Да у меня, смотри, не запирайся, – насквозь вижу.
Начался грозный допрос. Попадья боялась больше всего, что не о Федоте ли Якимыче пойдет речь, а когда поняла, что дело в Наташе, вздохнула свободно. Никон и внимания никакого не обращает на нее, хотя она действительно сильно припадала к нему и, можно оказать, даже женский свой стыд забывала. Не иначе все это дело, что Наташа испорчена, решила попадья в заключение, выгораживая приятельницу.
– Да ты не вертись, как береста на огне, а говори правду, – несколько раз окрикнула Амфея Парфеновна. – Уж я-то знаю, какая такая есть на белом свете Наташа, не твоего это ума дело… Вот ты про Никона-то все молчишь.
– Никон тут ни при чем, Амфея Парфеновна!
– По глазам вижу, что врешь!..
– Сейчас с места не сойти, не вру.
Прижатая к стенке, попадья должна была сознаться, что Никон как будто ухаживает больше за ней, то есть и не ухаживает, а все смотрит. Даже страшно делается, как упрется глазами.
– Ну, это уж твое дело, – совершенно равнодушно ответила Амфея Парфеновна. – Больно песни мастеровато поешь… Тоже слыхали.
Вслед за допросом, успокоившим старуху, началось угощенье заезжей попадьи и чаем, и вареньем, и закусками, и наливками. В заключение Амфея Парфеновна подарила попадье большой шелковый платок и даже расцеловала. Попадью отправили домой в ночь, как и привезли, чтобы никто и ничего не видел. У Амфеи Парфеновны точно гора с плеч свалилась, она сразу повеселела. Просто дурит Наташа, потому что муж – дурак. Суди на волка, суди и по волку… Живой человек о живом и думает.
В своих заботах о дочери Амфея Парфеновна совсем не заметила, что с Федотом Якимычем творится что-то неладное. Он из лица даже спал, плохо ел и ходил дома ночь-ночью. Днем еще болтается за разными делами – то в заводе, то в конторе, а как пришел вечер, так старик и заходил по горнице – ходит из угла в угол, точно маятник. И ночью не спится старику, как-то обидно ему сделается, и стыдно, и точно все равно. Не замечал он раньше, что состарилась Феюшка, а теперь невольно отвертывался, чтобы не видеть ее старости. А самого так и тянет туда, в Новый завод, хоть бы одним глазом глянуть. Федоту Якимычу вдруг сделалось страшно и за себя, и за весь свой дом, и за всю прожитую жизнь. Что же это такое? Наваждение, колдовство, чары…
– Так нет же, не будет по-твоему! – вслух думал он. – Вздор!..
Он уходил в моленную и горячо молился по целым часам, но и молитва не подкрепляла его, точно молился не он, Федот Якимыч, а кто-то другой. Старик чувствовал, точно холодная вода подступала к нему, и опять он переживал детский безотчетный страх. Хотелось плакать, а плакать было стыдно. А Амфея Парфеновна ничего не хотела видеть, и у Федота Якимыча накипало к жене нехорошее чувство. Как же она-то не чувствует, что делается с ним? И сны у старика были все такие тяжелые и нехорошие. Раз он увидел даже, как пошатнулся на своих устоях старый дедовский дом, а матица погнулась и затрещала, – не к добру такие-то сны.
Когда очень уж приходилось тошно, Федот Якимыч уезжал куда-нибудь на другие заводы, но и это не спасало, – с ним вместе ехала и неотвязная дума, присосавшаяся к его старой душе лютым ворогом. Позванивают дорожные колокольчики, покрикивает лихой «фалетор», а в голове Федота Якимыча тоже звон стоит, и перед глазами ходят красные круги. Так бы вот, кажется, взял бы да и стряхнул с себя свою старость, всю прошлую жизнь, и зажил по-новому, по-молодому.
– Господи, прости меня грешного! – молился старик, в ужасе закрывая глаза.
Наконец, он не вытерпел. Надо во всем покаяться Амфее Парфеновне: пусть отмаливает его от дьявольского наваждения. С этою мыслью старик вернулся из последней поездки, с этою мыслью вошел в свой дом, с этою мыслью поднялся наверх в моленную, отворил дверь – и вернулся назад.
– Не могу, не магу, не могу!.. – шептал он, сдерживая рыдания.
VIII
На Новом заводе все шло по-старому, то есть так оно казалось со стороны. В поповском доме теперь жилось очень весело сравнительно с тем, как жили тихо раньше. Днем дома оставались только одни женщины, но зато вечером собиралось целое общество: братья Гордеевы, поп Евстигней, а затем частенько приходил Григорий Федотыч. Рассуждали о разных разностях, спорили, иногда садились играть в карты. Был еще человек, который скромно помещался где-нибудь в уголке и молчал: это был изобретатель Карпушка, пригретый Леонидом.
– Ох, уж и надоел он мне, этот Карпушка, – ворчала иногда попадья. – Чего он сидит, как сыч?.. Слова от него не добьешься.
– Он такой же человек, Капитолина Егоровна, как и мы с вами, – объяснял Леонид. – Может быть, и лучше нас с вами…
– У вас все хорошие… А я вот видеть его не могу. Хоть бы водку пил, что ли!.. Мне свой-то молчальник-поп надоел, а тут еще другой на глазах постоянно торчит… Тошнехоныко!
Поездка на поклон к Амфее Парфеновне заметно повлияла на попадью: она сделалась как будто тише, и нет-нет, да и задумается. Никона попадья стала просто бояться и по возможности старалась избегать его, что, живя в одном доме, было довольно трудно сделать. Собственно говоря, Никон ничего такого не делал, что представляло бы опасность, но попадья инстинктивно чувствовала на себе его взгляд и смущалась каждый раз, как девчонка. Вообще в попадье явились непонятные перемены. Так, она вдруг, без всякой видимой причины, возненавидела Амалию Карловну и по-женски преследовала на каждом шагу. Это было темное и безотчетное чувство, одно из тех, в которых не дают себе отчета.
А Карпушка сидел в уголке и смотрел, как живут господа. Он вообще имел какой-то растерянный и пришибленный вид, как человек, что-то потерявший или старавшийся что-то припомнить. С переездом в Новый завод он бросил водку и усердно работал под руководством Никона. Постройка мехового корпуса была уже окончена, и теперь ставили машину. Работы было по горло, а у Карпушки были золотые руки. Он понимал Никона по выражению лица, по малейшему движению и исполнял вперед каждую его мысль. Часто Никон с удивлением глядел на самоучку и только качал головой. Если б этакому способному человеку дать образование, что бы из него вышло? Впрочем, образование еще не делает человека. Однако как ни крепился Карпушка, а его прорвало, когда меха были кончены и пущены в ход. На открытие приехал сам Федот Якимыч, и было устроено угощение для рабочих.
– Ну, ты, сахар, смотри у меня, – предупреждал Федот Якимыч, подавая опять рюмку Карпушке. – Лучше не пей…
– Больно тяжела твоя-то рюмка, Федот Якимыч, – сказал Карп, залпом выпивая водку. – Точно камнем придавила…
– Дурак ты, Карпушка…
– Я – дурак?
Карпушка засмеялся и потянулся за следующей рюмкой уже без приглашения. Вечером он был мертвецки пьян и устроил скандал по всей форме. Федот Якимыч сидел в господском доме, когда пьяный Карпушка явился к нему. Его, конечно, не пустили в дом, и Карпушке ничего не оставалось, как только буянить под окнами, что он и исполнил.
– Подавай мне Федота Якимыча! – орал Карпушка. – Я ему пок-кажу… да. Пок-кажу, каков человек есть Карпушка… Машину наладил своим умом… Эх вы, страмцы, всех-то вас сложить, так вы одного пальца Карпушки не стоите!
Буяна отвели протрезвиться в машинную, но этот случай испортил Федоту Якимычу целый день. Он нахмурился и мало с кем говорил.
– Он тебя любит, развлекай его, – шепнул Леонид жене. – Ведь старик хоть и самодур, но в нем есть что-то такое… хорошее. Никон прав…
Немка только посмотрела на мужа и ничего не ответила. Вечером мужчины играли в карты, а попадья играла на гитаре и пела. Федоту Якимычу особенно понравилась старинная песня:
У воробушка головушка болела,
Да ах! как болела…
На одну ножку он припадает,
Да ах! как припадает.
– Вот это ты правильно, Капитолинушка! – ободрял старик, отбивая рукой такт. – Головушка болела…
С Амалией Карловной он почти не говорил и точно не обращал на нее никакого внимания. Когда она подошла к нему, по совету мужа, сама, Федот Якимыч заметно смутился и даже опустил глаза.
– Какой вы сегодня странный… – заговорила немка, усаживаясь рядом с ним.
– А што?
– Да так… Не походите на себя.
– А какой я, по-твоему-то? Ну-ка, скажи, белянка.
– Вы… а вы не рассердитесь?
– На тебя у меня нет сердца…
– Вы добрый… только все вас боятся.
– За дело строг, за дело и милостив. На всех не угодишь… А што я добр, так ты это правильно, белянка. Тебя вот полюбил…
Немка замолчала, опустив глаза. Федот Якимыч тяжело вздохнул. Она сидела такая изящная, нежная, беленькая, как девочка-подросток. При огне вечером глаза потемнели, а когда она смеялась, на щеках прыгали две ямочки, какие бывают у пухлых детей. Ах, и хороша же была немочка, особенно когда выглядывала исподлобья, точно сердилась.
– Зачем вы бываете сердитым? – спрашивала она после длинной паузы.