Анна Ахматова - От царскосельских лип: Поэзия и проза
Кроме «Вечера» и «Дикой порфиры», в первый залп – по символистам из акмеистической пушки – Гумилев включил также книжечки Е. Кузьминой-Караваевой (в будущем Матери Марии, героини французского Сопротивления) и Вас. Гиппиуса. (В 1912 году Гумилев относился к символистам уже не просто отрицательно, но враждебно, считая, что они – как дикари, которые съели своих родителей и с тревогой смотрят на своих детей.)
На залп по «дикарям-людоедам» и ждали реакции, но случилось непредвиденное: «Вечер», самоходно, без того, что ныне называется раскруткой, сделался гвоздем сезона. Сборник никому еще вчера неизвестной Ахматовой читатели искали по магазинам, огорчались, что все раскуплено, любопытствовали «насчет» автора, кто такая и откуда пришла. Словом, налицо были все признаки успеха, и успеха такой внезапности и непредсказуемости, что Гумилев, нарочно, при домашних, за общим чаем, произнес страшное слово: слава. Анна приняла случившееся иначе: ей стало казаться, что публикация ее ославила, то есть опозорила. Стояло перед глазами брезгливое лицо отца. Думая потешить его тщеславие, она как-то показала ему студенческий журнал «Gaudeamus», где стихи были подписаны ее природной девичьей фамилией: Анна Горенко. Андрей Антонович рассвирепел:
– Я тебе запрещаю так подписываться. Я не хочу, чтобы ты трепала мое имя.
Подписываться после этой сцены она стала иначе: Анна Ахматова, но инцидента не забыла, незадолго до смерти внесла в «Записную книжку» такой отрывок:
Пусть даже вылета мне нет
Из стаи лебединой…
Увы, лирический поэт
Обязан быть мужчиной,
Иначе все пойдет вверх дном
До часа расставанья —
И сад – не сад, и дом – не дом,
Свиданье – не свиданье.
Нам кажется, что в отличие от других вещелюбов, Анна Ахматова обладает способностью понимать и любить вещи именно в их непонятной связи с переживаемыми минутами. Часто она точно и определенно упоминает какой-нибудь предмет (перчатку на столе, облако, как беличья шкурка, в небе, желтый свет свечей в спальне, треуголку в Царскосельском парке), казалось бы, не имеющий отношения ко всему стихотворению, брошенный и забытый, но именно от этого упоминания более ощутимый укол, более сладостный яд мы чувствуем. Не будь этой беличьей шкурки, и все стихотворение, может быть, не имело бы той хрупкой пронзительности, которую оно имеет.
М. Кузмин. Из Предисловия к книге «Вечер»
Фронтиспис первого сборника А. Ахматовой «Вечер». Худ. Е. Лансере, 1912 г.
Анна была благодарна всем, а особенно Кузмину, за прелестное Предисловие, однако втайне досадовала на свою робость. Ей хотелось назвать книжку с вызовом: «Лебеда» и открыть «Песенкой». В «Песенке» была долго не дававшаяся ей сложная простота:
Я на солнечном восходе
Про любовь пою,
На коленях в огороде
Лебеду полю.
М. Кузмин.
Но Михаил Кузмин, обожавший живопись Константина Сомова, усмотрел в стихах супруги приятеля сомовские мотивы, почти вариации на тему знаменитого, для мирискусников программного «Вечера». Анна попробовала сопротивляться: почему вечер, если у нее восход да еще и солнечный? И как это связать? Но Кузмин придумал выход, нашел объясняющий название эпиграф из Андрея Терье: «La fleur des vignes pousse et lai vingt ans ce soir» (Цветок виноградных лоз растет, и мне двадцать лет сегодня вечером). Впрочем, и Кузмина понять можно: героиня «Песенки» слишком проста, в ней нет того, что поражало в Ахматовой, уже в первых стихах удивляло – странный набор несовместимых свойств: скромность до застенчивости и дерзость, робость и вызов, крайняя неуверенность в себе и апломб, надменность и простота. И так во всем: черты лица слишком острые, чтобы лицо можно было назвать красивым; сказочная гибкость, которой дивились примадонны петербургского балета, а ходить не умеет, движется как сомнамбула. Анна хотела объяснить, что ее лебеда – не огородный сорняк. Не сумела… Объяснит потом, много лет спустя: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда! Как одуванчик у забора, как лопухи и лебеда…»
И СЛАВА ЛЕБЕДЬЮ ПЛЫЛА
Анна Ахматова. Худ. Н. Альтман, 1914 г.
В марте 1914 года вышла вторая книга – «Четки». Жизни ей было отпущено примерно шесть недель. В начале мая петербургский сезон начинал замирать, все понемногу разъезжались. На этот раз расставание с Петербургом оказалось вечным. Мы вернулись не в Петербург, а Петроград, из XIX века сразу попали в XX, все стало иным, начиная с облика города. Казалось, маленькая книга любовной лирики начинающего автора должна была потонуть в мировых событиях. Время распорядилось иначе.
Анна Ахматова. «Коротко о себе»
* * *…Звуки в петербургских дворах… Звук бросаемых в подвал дров. Шарманщики, точильщики, старьевщики…
Дымки над крышами. Петербургские голландские печи. Петербургские камины… Петербургские пожары… Колокольный звон, заглушаемый звуками города. Барабанный бой, так напоминающий казнь. Санки с размаху о тумбу на горбатых мостах, которые теперь почти лишены своей горбатости. Последняя ветка на островах всегда напоминала мне японские гравюры. Лошадиная обмерзшая в сосульках морда почти у вас на плече. Я почти что все «Четки» сочинила в этой обстановке, а дома только записывала уже готовые стихи…
В дни выхода «Четок» нас пригласила к себе издатель «Северных записок» эсерка Чацкина (я была в том синем платье, в котором меня изобразил Альтман). У нее собралось видимо-невидимо гостей. Около полуночи начали прощаться. Одних хозяйка отпускала, других просила остаться. Потом все перешли в столовую, где был накрыт парадный стол, и мы оказались на банкете в честь только что выпущенных из Шлиссельбурга народовольцев. Я сидела с Л. К. [15] против Германа Лопатина. Потом часто с ужасом вспоминала, как Л. К. сказал мне: «Если бы мне дали «Четки», я бы согласился провести столько времени в тюрьме, как наш визави».
Анна Ахматова. Из «Записных книжек»
«Четки» Анна Ахматова считала своей первой настоящей книгой и в зрелые годы о «Вечере» вспоминать не любила, дескать, это всего лишь проба пера избалованной и глупой девочки. Однако в старости написала ностальгические стихи и назвала их – «Рисунок на книге «Вечер»:
Он не траурный, он не мрачный,
Он почти как сквозной дымок,
Полуброшенной новобрачной
Черно-белый легкий венок.
А под ним тот профиль горбатый.
И парижской челки атлас.
И зеленый, продолговатый,
Очень зорко видящий глаз.
А еще через несколько лет внесла в «Записные книжки» еще одно воспоминание о времени своей первой молодой славы:
О, как меня любили ваши деды,
Улыбчиво, и томно, и светло.
Прощали мне и дольники и бреды
И киевское помело.
Прощали мне (и то всего милее)
Они друг друга…
1960-е годы
Ариадна Владимировна Тыркова-Вильямс. Портрет работы Б. Кустодиева.
«О, как меня любили ваши деды» – здесь нет преувеличения. Вот какой запомнила юную Ахматову одна из ее современниц, беллетристка, издательница и даже депутат Думы от партии кадетов Ариадна Владимировна Тыркова-Вильямс. (Отец Анны Андреевны, слегка приударявший за красивой и в ту пору свободной женщиной, называл госпожу Тыркову Ариадной Великолепной.)
Тонкая, высокая, стройная, с гордым поворотом маленькой головки, закутанная в цветистую шаль, Ахматова походила на гитану… Мимо нее нельзя было пройти, не залюбовавшись ею. На литературных вечерах молодежь бесновалась, когда Ахматова появлялась на эстраде. Она делала это хорошо, умело, с сознанием своей женской обаятельности, с величавой уверенностью художницы, знающей себе цену… Такие, как она… легче разговаривают с мужчинами. Но у нее сохранились обо мне полудетские царскосельские воспоминания.
В самом конце XIX века я год прожила в Царском Селе и там познакомилась с ее семьей. Анна была тогда гимназисткой. Она с любопытством прислушивалась к разговорам старших обо мне. Это было еще до моего писательства, но около молодых женщин, если они не уроды, вьются шепоты и пересуживания.
– Я вас в Царском и на улице все высматривала, – рассказывала она мне. – Папа вас называл Ариадна Великолепная. Мне это слово ужасно нравилось. Я тогда же решила, что когда-нибудь тоже стану великолепная…
Она имела право сказать:
– Вот так и вышло. Только я вас перегнала…
По благовоспитанности своей она никогда мне этого не сказала».
Ты письмо мое, милый, не комкай…
Ты письмо мое, милый, не комкай.
До конца его, друг, прочти.
Надоело мне быть незнакомкой,
Быть чужой на твоем пути.
Не гляди так, не хмурься гневно.
Я любимая, я твоя.
Не пастушка, не королевна
И уже не монашенка я —
В этом сером, будничном платье,
На стоптанных каблуках…
Но, как прежде, жгуче объятье,
Тот же страх в огромных глазах.
Ты письмо мое, милый, не комкай,
Не плачь о заветной лжи.
Ты его в своей бедной котомке
На самое дно положи.
1912