Юрий Давыдов - Синие тюльпаны
Но Александр Христофорович поначалу усмехался вольтерьянски и даже, прости Господи, грубо матерьялистически. Однако после похорон княгини... Там, в церкви, прея в страшной духоте, чувствуя тошноту, он тоже увидел красную мантию, тоже услышал голос, пусть и не грозный, а шепелявый, но явственный: "Возьми и найди!" - и этот, в красной мантии, отдал ему платок с монограммой "Л. Л. Г.". А засим раздался глас: "Инициалы полностью!" - и Александр Христофорович не знал, что сие значило...
Да и как знать, откуда? "Инициалы полностью", то бишь имя и отчество, требовали грамотеи-вертухаи, заглядывая в камеру и выдергивая на допрос кого-либо из подследственных. Но требования тех будущих времен, когда фельдмаршал фон Бенкендорф унд Гинденбург вручил власть ефрейтору, а побратим ефрейтора, Лютый, подмял одну шестую, эти, как и прочие требования, были задернуты плотными завесами. Но, положим, Александр Христофорович и сообразил бы, о чем спрашивал глас под сводами, разве ж ответил бы? Расшифровать монограм-му не сумел бы покамест даже Башуцкий. Последнюю литеру - "Г", эту, пожалуйста, труда не стоило: "Германн". Разумеется, Германн, кто же еще! Но "инициалы полностью"? О-о, тут надо поломать голову...
Александр же Христофорович, вернувшись из Лавры, хотя и был разбит донельзя, прилежно читал "Небесные тайны". Но сейчас неохотно. Да и то сказать, чтение Сведенборга, его сумрачные, нордические построения предполагали отрешенность от злобы дня, белесо оплывающие свечи и бесшумную беготню подпольных мышей.
Неизвестно, долго ли находился бы шеф жандармов в рассеянии, если бы взгляд его не задержался на траурном извещении о давешней панихиде. Александр Христофорович лениво бросил бумагу в камин, но ток теплого воздуха упруго отнес ее в сторону и она, легонько покачиваясь, распласталась на ковре, как платок, нечаянно оброненный. Тотчас мысли Александра Христофоровича приняли иное направление... лучше сказать, получили направление, ибо в истекшие минуты он обходился вовсе без мыслей.
Его внутреннее око было достаточно сведенборгианским, чтобы в срок, остающийся до поездки в Зимний, установить связь трех носовых платков.
Первый носовой платок, о котором подумал шеф жандармов, хранился под стеклянным колпаком в Третьем отделении. Платок этот подал Бенкендорфу сам государь в ответ на просьбу об инструкции для тайной полиции. Вот тебе главное орудие на твоем поприще, сказал государь, осушай сим платком слезы униженных и оскорбленных, вдов и сирот. И прибавил, пристально взглянув на Бенкендорфа, что желал бы вручим, не этот, а другой, увы, утраченный.
Платок служил символом рачительности синих тюльпанов. И колпак тоже, ибо накрыл все народонаселение. Но тот, утраченный тринадцатого июля двадцать шестого года, обладал значением и весом реликвии.
Тринадцатого июля вершилась казнь. Вешали пятерых декабристов. Государь удалился в Царское, ждал там известий, все ли сошло благополучно. Бенкендорф остался в Петербурге. Он присутствовал. Глаз не опускал, но когда троих, сорвавшихся с виселицы, подняли и вновь... припал ничком к холке коня, конь всхрапнул, решма уздечки звякнули... А там, в Царском, государь бросал в пруд скомканный носовой платок и смотрел туманно: белый пудель, храбро пускаясь вплавь, доставал платок, в зубах приносил к его стопам, и Николай, думая совсем о другом, отмечал, что песик молодцом, промаха не дает, не пуделит. Но вот примчался фельдъегерь. Николай кинулся в Екатерининский дворец, пес, бросив платок, ударился следом...
Изредка вспоминая тринадцатый день июля, Бенкендорф не сожалел о своем сострадании к злодеям. Напротив, полагал, что этот душевный надрыв и порыв занесен в неказенный формулярный список и там, в графе "Награды", руцей царя царствующих начертано: "Достоин". Или еще определеннее: "Дать".
К холке коня припал Бенкендорф не в чистом поле. Его порыв и надрыв не остался незамеченным. Но государь... Юношей Николай играл на кларнете; не отличаясь, истинной музыкальностью, никогда не ошибался ни в нотах, ни в ритме. Коронуясь, не ошибался в выборе приближенных. Он был уверен, что Бенкендорф пойдет за него в сечу, в прорубь, на эшафот.
Ни словом не укорил государь Бенкендорфа. Разве что, упомянув о платке, потерянном тринадцатого июля, взглянул пристально. Но в пристальном взгляде не прочел Бенкендорф укора. Прочел иное. Обретая царство, царь потерял носовой платок. Ничтожная галантерейщина, в любой щепетильной лавке дюжины - и вот не забыл, помнил, потому что реликвия. Бенкен-дорф дал себе обет - принести и положить к стопам. Повелевало сердце, жаждущее выразить признательность. Молчаливую и, быть может, не понятую государем, оттого еще более глубокую. Но, поверяя свою заботу "шпионщине", он приватно наводил справки; увы, все отзывались неведением.
И символ, хранящийся под стеклянным колпаком государственной безопасности, и релик-вия, утраченная именно тринадцатого числа, поселили в душе Александра Христофоровича исключительное, уникальное, можно сказать, мистическое отношение к носовым платкам.
Однако надо без обиняков признать отсутствие чего-либо мистического в том, что старикан сенатор вручил ему носовой платок. Случайность. Мог бы притащить перчатку, пуговицу, еще какую-нибудь улику преступления в доме на Малой Морской. А вот обращение сенатора в красном мундире к генералу в мундире синем - это уже не случайность. К кому ж другому-то было обращаться бывшему начальнику Тайной канцелярии?
Нет нужды объяснять и решение, принятое генералом тогда же, под церковными сводами, в пандан архиерею, который говорил в ту минуту о "бодрствующих в помышлениях благих", он, Бенкендорф, непременно даст делу ход.
Но глас велий? Но "инициалы полностью"? Сидя в кресле спиною к окнам, Александр Христофорович ощутил близость озарения. Еще минута-другая, и ему бы открылся сокровенный смысл этого "полностью". Увы, осиянность схлынула. Может быть, потому, что Александр Христофорович был начинающим сведенборгианцем. А может, и потому, что солнце, едва выглянув, снова спряталось в тучах.
Александр Христофорович вздохнул. Ничего не откроется, пока не разгадана литорея "Л. Л. Г.". Литореей называли тогда и тарабарщину, и тайнопись.
Почти невесомо нажимая податливый репетир, он слышал, не слушая, легкий металла звон. Потом прищелкнул пальцем и позвал Озерецковского.
Майор служил не просто адъютантом, а личным адъютантом. Посему этот ладный штаб-офицер держался с почтительной фамильярностью, свойственной тем, кто уверен в личной необходимости его превосходительству. Милий же Алексеевич, взглянув на Озерецковского, улыбнулся неуверенно, как улыбаются человеку, о котором когда-то слышал, но, что именно слышал, вспоминают не сразу.
В школьные годы случалось Башуцкому наведываться с отцом к букинисту Шилову. Тот казался Милию стариком. Еще бы! Мальчиком на посылках этот Федор Григорьевич бегал за сельтерской для Лескова, пока тучный, одышливый классик копался в книжном развале.
Оборотистый, как многие ярославцы, подавшиеся во Питер на заработки, Шилов, входя в возраст, взбодрил свою торговлю старинными тиснениями и рукописями. Магазин держал по четной стороне Литейного; напротив, через дорогу, вели торг всероссийской известности букинисты Мельников, Трусов, Котов. Пахло переплетами свиной кожи, потертым, как на усадебных диванах, сафьяном; этот запах тепло мерцал вместе с блеклым золотом корешков.
Круг знакомства Шилова включал университетскую публику, коллекционеров и старьевщи-ков. Каждому он знал цену; любил же тихих любителей, похожих на знатоков певчих птиц - особенный наклон головы, будто к уху приставлена ладонь. А вот с какого бока отец затесался в этот круг, Милий Алексеевич и теперь сообразить не умел.
Пережив "национализацию", Шилов доживал в "уплотненной" квартире. Дверь изукрасил длинный перечень: такому-то жильцу столько-то длинных звонков, такому-то столько-то коротких, а другим вперемешку коротких и длинных. Но медная дощечка добротно и скромно тускнела на прежнем месте. Имя начиналось фитой, фамилия кончалась твердым знаком. Вспомнив все это, Милий Алексеевич явственно расслышал: "майор".
Пахло в комнате не тяжелым тленом, как в Особых Кладовых, а легким, немножко винным, как осенью. Федор Григорьевич, испивая чай с блюдечка, рассказывал о тряпичнике-старьевщике. Вот был расчудесный малый! Он с весу сбывал ветошь на бумажные фабрики Шлиссельбургского тракта, а ему, Федору Григорьевичу, приносил рукописный хлам. Однажды вот и досталась Шилову... как, однако, жизнь ниточку с ниточкой вяжет... именно Шилову и досталась пухлая связка, по краям как поджаренная,- переписка Александра Христофоровича Бенкендорфа с личным своим адъютантом майором Озерецковским. Чин офицерский произносил старик по-старинному: "майор", без "и" краткого, выходило осанисто, будто слово развернуло эполетные плечи. А связка рукописей была, утверждал старик, чрезвычайно интересная по своему содержанию. Продал ее Бурцеву - известный о ту пору коллекционер, жительство имел в Дегтярном, а потом куда делась, старик не знал, не столь это и важно. Сомненья прочь - речь-то шла о носовом платке с загадочной монограммой "Л. Л. Г.".