Максим Горький - О вреде философии
- О, дьявол...
Это возбудило мое любопытство, я поднял его, поставил на ноги, - он был маленького роста, легкий. Толкая меня, он гневно кричал:
- Моя шапка, чорт вас возьми! Отдайте шапку! Я - замерзну!
Найдя в снегу шапку, я встряхнул ее, надел на его ершистую голову, но он сорвал шапку и, махая ею на меня, ругался на двух языках, гнал меня:
- Прочь!
Вдруг бросился вперед и утонул в кипящей кашице. Идя дальше, я снова увидал его - он стоял, обняв руками деревянный столб погашенного фонаря, и убедительно говорил:
- Лена, я погибаю... о, Лена...
Видимо, он был пьян и, пожалуй, замерз бы, оставь я его на улице. Я спросил, где он живет.
- Какая это улица? - закричал он со слезами в голосе. - Я не знаю, куда итти.
Я обнял его за талию и повел, допрашивая, где он живет.
- На Булаке, - бормотал он, вздрагивая. - На Булаке... там - бани, - дом...
Шагал он неверно, сбивчиво и мешал мне итти; я слышал, как стучали его зубы:
- Си тю савэ, - бормотал он, толкая меня.
- Что вы говорите?
Он остановился, поднял руку и сказал внятно, - с гордостью, как показалось мне:
- Си тю савэ у же те мен...
И сунул пальцы руки в рот себе, качаясь, почти падая. Присев, я взял его на спину себе и понес, а он, упираясь подбородком в череп мой, ворчал:
- Си тю савэ у... Но я замерзаю, о, боже...
На Балаке я с трудом добился у него - в каком доме он бивет; наконец, мы влезли в сени маленького флигеля, спрятанного в глубине двора и вихрях снега. Он нащупал дверь, осторожно постучал и зашипел:
- Шш! Тише...
Дверь открыла женщина в красном капоте, с зажженой свечей в руке; уступив нам дорогу, она молча отошла в сторону и , вынув откуда-то лорнет, стала рассматривать меня.
Я сказал ей, что у человека, кажется, застыли руки и его необходимо раздеть, уложить в постель.
- Да? - спросила она звучно и молодо.
- Руки нужно опустить в холодную воду...
Она молча указала лорнетом в угол, там, на мольберте стояла картина, - река, деревья. Я удивленно взглянул в лицо женщины странно неподвижное, а она отошла в угол комнаты, к столу, на котором горела лампа под розовым абажуром, села там и, взяв со стола валета червей, стала рассматривать его.
- У вас нет водки? - громко спросил я. Она не ответила, раскладывая по столу карты. Человек, которого я привел, сидел на стуле, низко наклонив голову, свесив вдоль туловища красные руки. Я положил его на диван и стал раздевать, ничего не понимая, живя как во сне. Стена предо мною, над диваном была сплошь покрыта фотографиями, среди них тускло светился золотой венок в белых бантах ленты, на конце ее золотыми буквами было напечатано:
"Несравненной Джильде".
- Чорт побери - тише! - застонал человек, когда я начал растирать его руки.
Женщина озабоченно и молча раскладывала карты. Лицо у нее остроносое, птичье, его освещают большие, неподвижные глаза. Вот она руками девочки-подростка взбила седые свои волосы, пышные, точно парик, и спросила тихо, но звучно:
- Ты видел Мишу, Жорж?
Жорж оттолкнул меня, быстро сел и торопливо сказал:
- Но, ведь, он уехал в Киев...
- Да, в Киев, - повторила женщина, не отводя глаз от карт, и я заметил, что голос ее звучит однотонно, не выразительно.
- Он скоро приедет...
- Да?
- О, да! Скоро.
- Да? - повторила женщина.
Полураздетый Жорж соскочил на пол и в два прыжка встал на колено у ног женщины, говоря ей что-то по-французски.
- Я спокойна, - по-русски ответила она.
- Я - заплутался, знаешь? Метель, страшный ветер, я думал замерзну. Мы немного пили, - торопливо рассказывал Жорж, гладя ее руку, лежавшую на колене. Ему было лет сорок, красное толстогубое лицо его с черными усами казалось испуганным, тревожным, он крепко потирал седую щетину волос на своем круглом черепе и говорил все более трезво.
- Мы завтра едем в Киев, - сказала женщина, не то - спрашивая, не то утверждая.
- Да, завтра! И тебе нужно отдохнуть. Почему ты не ляжешь? Уже очень поздно...
- Он не приедет сегодня - Миша?
- О, нет! Такая метель... Идем, ляг...
Он увел ее в маленькую дверь за шкафом книг, взяв лампу со стола. Я долго сидел один, ни о чем не думая, слушая его тихий, сиповатый голос. Мохнатые лапы шаркали по стеклам окна. В луже растаявшего снега робко отражалось пламя свечи. Комната была тесно заставлена вещами, теплый странный запах наполнял ее, усыпляя мысль.
Вот Жорж явился, пошатываясь, держа в руках лампу, абажур ее дробно стучал о стекло.
- Легла.
Поставил лампу на стол, задумчиво остановился среди комнаты и заговорил, не глядя на меня:
- Ну, что же? Без тебя, вероятно, я бы погиб... Спасибо! Ты кто?
Он склонил голову на-бок, прислушиваясь к шороху в соседней комнате и вздрагивая.
- Это ваша жена? - тихонько спросил я.
- Жена. Все. Вся жизнь! - раздельно, не громко, глядя в пол, сказал этот человек и снова начал крепко растирать голову ладонями.
- Чаю выпить, - а?
Он рассеянно пошел к двери, но остановился, вспомнив, что прислуга объелась рыбой и ее отправили в больницу.
Я предложил поставить самовар, он согласно кивнул головой и, видимо, забыв, что полураздет, шлепая босыми ногами по мокрому полу, отвел меня в маленькую кухню. Там, прислонясь спиной к печке, он повторил:
- Без тебя я бы замерз, - спасибо!
И вдруг, вздрогнув, уставился на меня испуганно расширенными глазами.
- Что же было бы с нею тогда? О, господи...
Быстро, шопотом, глядя в темную дыру двери, он сказал:
- Ты видишь, - она больная. У нее застрелился сын, музыкант, в Москве, а она все ждет его, вот уже два года, почти...
Потом, когда мы пили чай, он бессвязно, не обычными словами рассказал, что женщина - помещица, он - учитель истории, был репетитором ее сына, влюбился в нее, она ушла от мужа-немца, барона, - пела в опере, они жили очень хорошо, хотя первый муж ее всячески старался испортить ей жизнь.
Рассказывал он, как будто читая неясно написанное, прищурив глаза, напряженно присматриваясь к чему-то в полутьме грязной кухни, с прогнившим у печки полом. Обжигался, прихлебывая чай, лицо его морщилось, круглые глаза пугливо мигали.
- Ты - кто? - еще раз спросил он. - Да, - крендельщик, рабочий. - Странно, не похоже. Что это значит?
Слова его звучали беспокойно, он смотрел на меня недоверчиво, взглядом затравленного.
Я кратко рассказал о себе.
- Вот как? - тихо воскликнул он. - Да, вот как...
И вдруг оживился, спрашивая:
- Ты знаешь сказку о "Гадком утенке"? Читал?
Лицо его исказилось, он начал говорить с гневом, изумляя меня неестественными до визга - повышениями сиповатого голоса.
- Эта сказка - соблазняет! В твои годы я тоже подумал - не лебедь ли я? И вот... Должен был итти в академию - пошел в университет. Отец - священник - отказался от меня. Изучал - в Париже - историю несчастий человечества, историю прогресса. Писал, да. О, как все это...
Он подскочил на стуле, прислушался и затем сказал мне:
- Прогресс - это выдумано для самоутешения! Жизнь - неразумна, лишена смысла. Без рабства - нет прогресса, без подчинения большинства меньшинству - человечество остановится на путях своих. Желая облегчить нашу жизнь, наш труд, мы только усложняем ее, увеличиваем труд. Фабрики и машины для того, чтобы делать еще и еще машины, это - глупо. Все больше становится рабочих, а необходим только крестьянин, производитель хлеба. Хлеб - это все, что надо взять трудом у природы. Чем меньше нужно человеку - тем более он счастлив, чем больше желаний - тем меньше свободы.
Быть может - не в этих словах, но именно эти оглушающие мысли впервые слышал я, да еще в такой резкой, оголенной форме. Человек, взвизгнув от возбуждения, боязливо останавливал взгляд на двери, открытой во внутренние комнаты, минуту слушал тишину и снова шептал почти с яростью.
- Пойми, - каждому нужно немного: кусок хлеба и женщину...
Заговорив о женщине таинственным шопотом, словами, которых я не знал, стихами, которых не читал, - он вдруг стал похож на вора Башкина.
- Беатриче, Фиаметта, Лаура, Нинон, - шептал он имена незнакомые мне и рассказывал о каких-то влюбленных королях, поэтах, читал французские стихи, отсекая ритмы тонкой, голой до локтя рукою.
- Любовь и голод правят миром, - слышал я горячий шопот и вспомнил, что эти слова напечатаны под заголовком революционной брошюры "Царь-голод", - это придавало им в моих мыслях - особенно веское значение.
- Люди ищут забвения, утешения, а не - знания!
Эта мысль окончательно поразила меня.
Я ушел из кухни утром, - маленькие часы на стене показывали шесть с минутами. Шагал в серой мгле по сугробам, слушая вой метели и вспоминая яростные взвизгивания разбитого человека; чувствовал, что его слова остановились где-то в горле у меня, душат. Не хотелось итти в мастерскую видеть людей, - и, таская на себе кучу снега, я шатался по улицам Татарской слободы до поры, когда стало светло и среди волн снега начали нырять фигуры жителей города.