Всеволод Иванов - 16-е наслаждение эмира
Обзор книги Всеволод Иванов - 16-е наслаждение эмира
Всеволод Иванов
16-е наслаждение эмира
Всеволод ИВАНОВ
16-е наслаждение эмира
Рассказ
Хвала аллаху, ночь кончается, и костёр наш тухнет: надо спешить рассказать, и я буду краток. Я не буду описывать тебе, как торопился великий инструктор Ершов в кишлак Калей-Бигурт, ибо о кишлаке этом слава идёт по всему Заравшану, что седло не так доступно мужчине — как женщина из кишлака Калей-Бигурт, а великий инструктор, хотя и превосходно знал все языки Туркестана, хотя имел крепкую маленькую руку, красивый и хитрый нос, всё ж три месяца подряд обладал доступным седлом и мучился недоступностью женской теплоты. Красота часто приучает к невоздержанности, и, страдая девяносто дней, великий инструктор понял вред своей красоты, так как он плохо исполнял свои обязанности, спеша в город к привычным жёнам. Ибо если женщина пустыни открыла своё лицо, то это ещё не значит, что всякий сможет положить руку на её чресла.
У въезда в кишлак Калей-Бигурт инструктор остановил свою лошадь. Горестно пахли разлагающиеся отбросы. Тощие собаки искали, дрожа от ярости, в них кости. Инструктор со злобой обругал голодные пасти. Сердце его заныло. Сам председатель кишлачного совета, сам Сеид-Раджаб вышел ему навстречу: огромные глаза Сеида, усеянные алыми жилками истощения и торжественно-испуганное лицо его радостно склонились перед великим инструктором. «Ты человек Совета и поучения, и я человек поучения и Совета, но как перья птицы, лежащие рядом, не равны своей окраской, — так и мы не равны своими доблестями. Ты с пути, ты устал, а я размышлял дома, позволь мне поддержать твоё стремя». Инструктор не подал ему стремени. Нога Ершова весело выпрыгнула, и он подумал, что похоже: пришёл конец девяностодневным мукам. Аксакалы, старики собрались быстро, и инструктор не успел сказать и трёх фраз, как они уже всё поняли и быстро ушли, и опять инструктор был доволен. Барана зарезали, сварили плов, инструктор ел много, председатель ел мало, всё же все были довольны — и инструктор больше всех, и душа у него была мягкая, словно из бараньего сала. И тогда председатель сказал так:
— Солнце поднимается, и солнце опускается: никто не в силах помешать его путям: так и никто не сможет мне запретить говорить. Я скоро буду коммунист и друг всех коммунистов на земле.
Но горечь звучала в его гордой речи.
— Говори, — сказал Ершов, и кровь поднялась в нём, как у скакуна, когда потник седла касается спины.
— Ты три месяца ездил по горам, ты устал, и седло твоей душ требует ласки; кожа, украшающая высокую луку, потрескалась от жара пустыни, и тень сосца, похожего на виноградину, будет для него целебней. Вот разве, если бы мы находились с тобой в одном взводе и брали Бухару у войска эмира, и конь бы мой пал, разве не разделил бы ты коня?
Инструктор быстро подтвердил его мысли. На мгновенье губы Сеида стали белее риса, и кусок баранины упал обратно в плов.
— Так, — продолжал после короткого молчания Сеид-Раджаб: — так… ты согласен со мной, и я согласен с тобой, так и должны поступать настоящие люди Совета. Но…
Инструктор поднял встревоженные глаза, и Сеид быстро добавил:
— Но у меня только одно персиковое дерево, один конь и одна жена. Я отряхнул для тебя дерево. Если ворвутся в кишлак басмачи и тебе потребуется скакун текинский, ты получишь моего коня и… вот, подними ковер, пройди в другую половину дома, увидишь женщину, попроси её раскинуть голубое одеяло, на котором вышит герб эмира, и пусть она взобьёт для тебя подушки.
И тогда инструктор подумал, что Сеид-Раджаб хотя и почтенный человек, но дурак, и, подумав так, успокоился. И ещё он подумал, что жена Сеида старуха, но приходилось же инструктору в семнадцатом году есть от голода кошек, и, подумав так, он ещё раз успокоился. И ещё он подумал, что Сеид неправильно инструктирован по вопросу о браке коммунистов, но ведь инструктировал Сеида другой, глупый инструктор, и, подумав так, Ершов третий раз успокоился и благодарно пожал руку Сеиду-Раджабу, и тот потупил глаза и вздохнул, и инструктор подумал, что, видимо, жена не столь безобразна, чтоб не огорчаться, и, подумав так, совсем успокоился, ковёр скрыл его спину от усталых глаз Сеида, от бледных вялых губ его.
IIИ вот, через некоторые часы, когда он увидал помимо её ног, её весёлых чресел и прозрачных сосцов, похожих на виноградины, — фай и бархат её одежды и расшитый сафьян на задках её туфель, он спросил так: «Как твоё имя, женщина?» И она ответила ему поспешно: «Асния Агликан Антуанетта», он хотел её спросить, почему имеет она имя Антуанетта, — но понял по её восклицанию, что нужно быть вежливым и не заставлять хозяина ждать долго. Он предпочёл молчание, воскликнув для оправдания своего пыла: «Как же я не верил в существование тысячи одной ночи!»
Хозяин встретил его пловом и кумысом. Длинное полотенце лежало на его длинных и тонких руках. Инструктор взял полотенце и пожал хозяину руку, и они сели друг против друга, взаимно довольные, и Ершов спросил так:
— Кто бы мог в мире так достойно усладить путника, умученного тремя пламенными месяцами? Кто? Я девяносто дней помогал выбирать делегатов, но я не набрал себе воспоминаний и на один день, а сейчас у меня полномочия на тысячу одну ночь!
На эту вдохновенную речь Сеид-Раджаб возразил так:
— Разреши, путник, ответить тебе таким рассказом.
IIIВ Бухаре жил кровожадный и злой эмир. Во дворце у него были все сокровища земли; все стены и потолки были обиты московским ситцем; в каждой комнате он имел по граммофону и жёны его четыре раза в день мылись мылом «Ралле». В детстве мой отец добыл картину с того мыла, и она долго была украшением нашего жилища. Каждый кусок мыла стоил восемь рублей или ещё больше! В гареме у эмира было девяносто шесть жён, и здесь были женщины из всех стран: от Индии до белокурой страны, в которой мужчины ходят в длинных чулках, как пастухи, а шляпы их похожи на печные трубы.
Мы, народ, желали свержения эмира; мы хотели иметь младобухарскую партию, которая б достойно управляла страной, я был одним из ничтожных звеньев этой партии, что как цепь обвилась вокруг трона эмира. В один из тенистых дней, когда эмир услаждал свой слух граммофоном, в котором был даже спрятан голос слона, — слуги и палачи эмира схватили нас и кинули в темницы, в погреба под дворцом.
У эмира по-прежнему гремел граммофон, и розовые бёдра его рабынь, умащённые прекрасными благовониями «Ралле», вились вокруг него, а кровь праздно лежала в нём, как седло на издохшей лошади. Наш же слух потрясали писки крыс, и наши казематы до колен наполняла вода. От сырости кожа и мясо сползали с наших костей и с тоски мы могли различать по писку: радуются или грустят крысы. Ненависть разрывала наши сердца: мы стонали, требуя смерти. Крысы грызли наше мясо, но ненависть заглушала нашу боль. Ещё б немного — и стены дворца упали, не выдержав стонов нашей ненависти, но в те дни войска великого Фрунзе были поблизости, и аэропланы, проносясь над Бухарой, кидали бомбы, и бомбы разрывались и кричали о свободе. И тогда эмир бежал, и народ вошёл в наши темницы и вынес нас на руках, так как ноги наши привыкли преодолевать течение воды и двигались мы медленно, а народ требовал радости. Народ плакал, кричал нам «ура» и тут же про нас сочинили первую песню, и певцы в тот же день исполняли её на всех базарах страны вместе с вестями о бегстве эмира. Народ кричал «ура» и спрашивал, что мы хотим, и мы отвечали, что желаем залечить раны, чтобы гнаться за эмиром, и про нас сочинили вторую песню и на другой день на всех базарах страны её пели вместе с вестями о поисках эмира, бежавшего в Афганистан. Народ кричал: «Идите отдыхать и залечивать свои раны», и он нам дал для пути по коню текинской породы из конюшен эмира, по халату и по жене из гарема, ибо куда же девать этих жён, как не для подарков? Я не хотел обижать добрый народ и кинул подарки и бёдра, умащённые благовониями «Ралле», поперёк седла. Мне досталось по счёту Шестнадцатое Наслаждение эмира, оно было из Франкской земли — (ты мог осудить его недостатки и воспевать его достоинства). Главная погрешность, друг мой, в войне — это полагаться на примирившегося неприятеля, — поэтому я два года не притрагивался к Шестнадцатому Наслаждению эмира, но «женщина, как бумага, — подумал я однажды, — белое поле: кто его посеет, тот его и разумеет». Так на мгновенье подумал я… а теперь она говорит мне, когда я предлагаю ей вернуться в её страну: «Я не верю, что существуют железные дороги и по ним можно ехать во Франкскую страну. Ваши мужчины приходят ко мне такие голодные, будто женщины вашей страны вымерли. Если все вы так голодны и так не устроили своё хозяйство, — мне и пятидесяти вёрст не проехать по вашей стране».
Меня зовут, друг мой, Сеид-Раджаб, я занят до того, что мне некогда брить голову, и где мне убеждать женщину, я говорю ей: «Придёт европеец, и ты поверишь ему, если не хочешь верить путникам Азии». И вот ты, инструктор, молодой и быстрый, как текинский конь, ты — европеец, ты убедил ли её возвратиться во Франкскую страну — и не позорить моего дома своим пребыванием?"