Лидия Чарская - Прощение
Обзор книги Лидия Чарская - Прощение
Лидия Чарская
Прощение
I
Минута… еще минута… еще… потом часы… потом дни… недели и годы…
Годы, годы, годы…
И все без него…
Почему без него? Как без него? За что ты взяла его от меня, безжалостная смерть?…
Или ты думаешь, что разлучила нас, схватив его в свои холодные объятья…
Почему смеется солнце, почему синеет умиленное венецианское небо, почему шепчутся и сквозят голубые прозрачные каналы, чему радуется праздная и веселая венецианская жизнь?
Ведь его нет! Он умер. Они верно еще не знают этого. Он лежит тихо, тихо, как уснувший.
А Розоритта — свеженькая и смуглая дочь нашей хозяйки, с чувственным ротиком и глуповато-томными глазами — сыплет целый дождь цветов на тело моего дорогого… — Тело…
Так, значить, он умер, на самом деле умер!
Прости, солнце, и небо, розы и мирты, и вы все, простите… Я не увижу завтра алеющего зарею неба, не увижу бирюзовой дали, ни вечного солнца!
Ни я, ни он — мы вас больше не увидим.
Я и он — мы одно целое…
Я и он, мы жили одним взглядом, одним дыханием, одним чувством…
Наши сердца бились в одном согласном аккорде. И оба порвутся разом. Он лежит передо мною, как живой, под душистым покровом пышных цветов…
Ветерок, набежавший с моря, целует его лицо, которое я до сих пор так страстно и жадно целовала.
Оно мало изменилось, несмотря на болезнь…
Две три новые тени. Глубоко запавшие глаза и рот, улыбающийся новой величавой улыбкой.
Его усы и кудри я тщательно разгладила моими дрожащими пальцами, обливая их отчаянными слезами…
Теперь слезы иссякли…
К чему они, когда через день, самое большое, мы соединимся, чтобы никогда не разлучаться…
Желанный!.. Милый!..
Чувствуешь ты, как я смотрю на тебя, слышишь мою клятву соединиться с тобою?
Да, да, клянусь моей любовью, моей верой в существование загробного бытия!
Под окном мандолина… К ней присоединяется голос, певучий и страстный, призывающий к неге, и страсти, тихо рокочущий, — настоящей голос прекрасной Италии.
Розоритта в испуге бросается к окну.
— Нельзя, нельзя… здесь покойник.
— Ничего, дорогая, пусть поет. Он любил музыку. Она не может оскорбить покойного.
И снова песнь, призывающая к жизни и счастью, льется в открытое окно.
А Виталий лежит неподвижно… Ему не надо теперь ни песен, ни ласк, ни улыбок роскошной природы.
Он лежит, все лежит неподвижно…
Но я чувствую — еще секунда… еще минута и глаза его откроются, он улыбнется, протянет руку и скажет: «Люблю».
Да, да, именно люблю, и ничто другое… Когда он просыпался по утрам, он окружал мою голову своими руками и говорил это «люблю» с особенной лаской. Люблю, люблю, люблю…
Его, дрожа, повторяет мое сердце…
Какою небесною музыкой звучало мне это слово моего мужа, моего любовника, первого и единственного.
Еще и еще розы…
— Откуда, Розоритта?
— Их прислали друзья синьора… они тут и спрашивают когда панихида.
Панихида… да… скажи им, дорогая, вечером в 8, а завтра утром мы хороним синьора.
— Да, синьорина, — и она уходит, неслышно ступая, точно боясь разбудить уснувшего.
Милая девушка!
И снова мы одни с тобою! Я кладу руку на твое сердце… Оно не бьется и холодно, как мрамор. И губы твои холодны, и руки… о, милый!
Но это ничего.
Завтра я соединюсь с тобою и вместо одного чужестранца похоронят двоих…
Как я сделаю это, не знаю… Но ведь ты веришь, что жена твоя не будет колебаться… Мне ли бояться мучений? Хуже тех, что я перенесла, вырывая тебя из когтей смерти, быть не может.
Я не знаю еще чем убью себя, но моя рука достаточно тверда для этого.
Я поцелую тебя и лягу… и придет смерть… от отравы, ножа или удушья, не все ли равно?
Но лишь бы смерть… смерть…
II
Как это началось?… Ах, да, помню…
Помню сад и обрыв и Волгу… Кустарники бузины и орешника… Помню скамейку и громадную сосну над нею.
Помню тот эскиз, который нас сблизил… И тебя…
Ты сидел на скамейки, держал палитру, кисти.
Как красиво и характерно было твое молодое лицо! Печать вдохновенья лежала на высоком белом лбу.
Ты взглянул на меня затуманенными глазами.
Глаза смотрели, а мысль витала далеко.
На мольберте я увидала, как в зеркале, отражение обрыва и Волги и золотого солнца, заходящего за реку. И вскрикнула от восторга.
Ты поднял глаза… Экстаз вдохновенья исчез.
Ты почувствовал близость постороннего существа.
— Как вы находите? — спросил ты. Твой вопрос звучал лаской, а взгляд
любовался мною.
Потом попросил позволения поместить и меня на полотно.
— Для полноты картины, — пояснил ты с улыбкой.
И я согласилась.
Если бы тогда ты попросил у меня отдать мою жизнь — я бы согласилась и на это.
Я уже любила…
Встречи у обрыва, встречи в чаще заброшенного сада — на реке и в целом лесу золотых колосьев, кто вас не знает? Кто не был молод?
Виталий принадлежал к числу тех избранных, которые снабжены тем драгоценным даром чуткости и понимания самых хитрых извилин души, на которую способны только талантливый натуры.
Он взял мою душу таким нежным прикосновением, что я его даже не почувствовала.
Он берег мое сердце, как скупец бережет хрустальный сосуд с драгоценным миром. И не пролил ни единой капли…
Мы любили беззаветно, светло и чисто с тою наивною уверенностью в постоянное счастье, которая доступна только молодым и чистым.
И счастье нам улыбалось…
Оно было до того громадно и прекрасно, что заполонило и подхватило и понесло нас далеко, далеко за пределы реального, в мир фантазии и света, в мир искусства, поэзии и любви бесконечно светлой, как день, и торжествующей, как молодость…
Виталий работал над новыми сюжетами и я, как могла, помогала ему. Мои золотые волосы и синие глаза при тонком и нежном
профиле давали мне возможность позировать мужу…
Я являлась перед ним то Венерой, то Цирцеей, то Фриной, бесстрашно явившейся на суд.
Потом мы поехали в Италию.
Виталий бредил Венецией и Римом…
Он бросался в Ватикан, писал картину за картиной, живя идеями и надеждами, между взмахами кистей и моими поцелуями, трудящийся и верующий в великое и светлое начало.
И вдруг «оно» набежало неизбежное и страшное, как чудовище…
Злые силы соединились вместе, чтобы участвовать в этом вопиющем деле…
Отнять корку хлеба у голодного, лекарство у больного, материнскую грудь ото рта младенца… отнять дыхание и жизнь и дать смерть…
Смерть… смерть… смерть! Какой ужас! какое безумие! Как он боялся я проклинал ее. И все-таки подчинился…
За что? Ты, Боже, Великий и Милосердный, Ты спасаешь и призреваешь, Ты даешь жизнь… За что-же Ты не пролил Твоей благодати на чающих ее? За что?
Но я не ропщу… Нет, нет!
Я не ропщу, потому что завтра же уйду к нему.
Нас придавит один кусок земли, одна плита белого мрамора. Наши души будут вместе… где? — я не знаю. Может быть, в стране более прекрасной, чем эта Италия, с более нежными колоритами, с более ласковыми улыбками неба и моря и чудным ароматом лимонных и розовых цветов… Там будет жизнь… и счастье…
И я иду, иду к тебе, милый!…
Он лежит без движения на своих высоко поднятых атласных подушках.
Нужды нет.
Я целую его глаза, от которых веет холодом смерти, его сжатый мертвый рот с еле уловимым исходящим из него запахом разложения, которого не могут заглушить ароматные розы, принесенный Розориттой. Я целую его жадно и долго, как живого, и наслаждаюсь этими последними поцелуями. Пусть они безответны… Он отдыхает, милый, я стерегу его покой, пока не усну также.
А усну я скоро… скоро…
Еще последние гондолы не выплывут на чуть брызжущую светом поверхность холодных каналов, еще первые голуби не украсят белыми хлопьями своих крыльев крышу собора св. Марка, а я уже буду с тобою…
Нас засыпят цветами и зароют рядом со слезами сожаления, потому что мы молоды и прекрасны и имели бы право на жизнь…
III
— Синьора, вас спрашивают. Опять Розоритта.
Она вколола красную розу в свои черные косы, — розу, взятую с гроба на память о моем возлюбленном, и этот подарок смерти красиво дисгармонирует с ее лицом, воплощающим жизнь…
Она делает печальное лицо, но глаза ее, помимо их воли, сыпят снопы лучей, отблески тех, что щедро дарит солнце ее родины, и губы, сжатые теперь в полуулыбку соболезнования, вот-вот раскроются, заблещут и засмеются.
Я люблю смотреть на Розоритту, потому что «он» находил ее прекрасной.
«Он», смеясь, путал наши кудри, ее — черные, как ночь ее родины, мои — золотые и нежные, цвета спелого колоса, далекой и милой России. И любовался нами, как художник…