Булат Окуджава - Нечаянная радость
Обзор книги Булат Окуджава - Нечаянная радость
Окуджава Булат
Нечаянная радость
БУЛАТ ОКУДЖАВА
Нечаянная радость
Посвящаю Зое и Свету
Вспоминаю, как провожал маму в 1949 году.
Да, провожал. Так уж случилось. В 47-м встречал из лагеря, а тут провожал. Тогда многих провожали, и не на день, и не на два, а на долгие сроки.
После всего, что было, ее арестовали снова. Мы узнали об этом в одну из отвратительных ночей, когда в наш дом ввалился человек, у которого в Кировакане мама снимала угол. Он приехал около шести часов поздним поездом, чтобы рассказать нам об этом, о последнем ее прости... Впрочем, он мог бы и не приезжать. Все равно я забыл его имя. Добрые дела не запоминаются. И чего было приезжать, когда ее уже забрали? Написал бы письмо, записочку бы передал со случайной оказией. Мог бы и не беспокоиться. Что тут поделаешь?
Он сидел на кухне, сыпал пепел на пол, на брюки, тяжело вздыхал. Тетя Сильвия плакала негромко, почти шепотом. Лампочка почему-то источала желтый свет. Погода за окном была мерзейшая. Все как-то сошлось, совпало, а человек должен был выдержать, не распасться от тоски и ужаса беспомощности... Ну, мы и держались, как могли, и еще гадали: это что - чесеир? Или каордэ? То есть "член семьи изменника родины" или "контрреволюционная деятельность"...
Когда она вернулась в 1947 году после десяти лет лагерей, не было ни реабилитации, ни даже помилования, просто отбыла свой срок и вернулась. В столичных и больших городах жить ей не разрешалось, и тетя Сильвия с большим трудом устроила ее в Кировакане кассиршей в какой-то артели. А мы жили в Тбилиси, и я был студентом университета. К тому времени я уже кое-что начал понимать, какой-то робкий анализ событий совершался в моей затуманенной голове, и возникали горькие вопросы: "За что?", "Почему?", "Ради чего?"...
Тетя Сильвия была постоянно настороже: такое уж было время. Она заглядывала в мои глаза, вслушивалась в мои интонации, они ее тревожили. И она, как бы отвечая на мои немые вопросы, время от времени восклицала:
- Какая мама все-таки счастливая! Не правда ли? Вот вернулась, жива-здорова. И мы снова вместе, - и вглядывалась в меня очень пристально.
- Ну конечно, - говорил я бодро, чтобы не волновать тетю Сильвию. Теперь все хорошо. Мама живет как все, работает, пишет письма, можно к ней съездить...
Но тетю Сильвию мои слова не успокаивали. Что-то ей в них чудилось опасное.
Она подхватывала мои бодрые слова тем решительнее, чем они были бодрее, и говорила громче обычного:
- А что? Разве не так? Как она мучилась в лагере, арестантка! А теперь свободная женщина, даже деньги тебе присылает... Разве не так?..
Или восклицала:
- Что бы мы делали без Сталина? Как бы жили? - и внимательно вглядывалась в меня.
- Так бы и жили, - срывалось у меня, - а может, и не хуже.
- А война? - еще повышала она голос. - Какую войну вынесли! Ты разве этого не понимаешь? Ты что, все забыл?..
- Не забыл, - говорил я, чтобы не волновать ее.
- Карточки отменили...
Карточки продуктовые действительно были отменены.
- Цены понизили...
И цены медленно двигались к довоенным...
- ...и вот мама на свободе!
- Ну конечно, конечно,- сдавался я.- Разве я спорю?
- Ну вот, - успокаивалась она, - а то брякнешь где-нибудь такое, - и растерянно улыбалась.
И вот мама трудилась кассиршей и как-то умудрялась выкраивать мне маленькие суммы из своей зарплаты. Мы переписывались. Все как будто снова вставало на свои места, и не было смысла роптать, и стоило преклониться перед яростной мудростью тети Сильвии. Мы быстро привыкали к печалям и все умели объяснять, и, если случался маленький, пусть даже совсем ничтожный праздник, даже не праздник, а легкое послабление, раздували его до несусветных размеров, радуясь и ликуя.
Так вот и ликовали, когда она вернулась, когда удалось устроить ее в артель, когда повезло ей снять угол в домике на окраине - у хозяина, не испугавшегося появления в его мирном, благополучном доме этой пропыленной, прожаренной в карагандинских просторах женщины с потускневшими зрачками. Да, радовались. Вот ведь как устроен человек! Понапрасну не восклицали, не задавали проклятых вопросов: "За что?", "Почему?", "Во имя чего?". Так, будто бы все было уже известно, все было всем ясно и не хотелось омрачать праздник.
Правда, иногда эти вопросы все же вырывались наружу. Мы, конечно, произносили их шепотом, как бы между прочим, как бы не придавая им значения, и отвечали на них суетливо, полунамеками, в которых сами лишь и могли разобраться. Но иногда шепот надоедал. Тогда тетя Сильвия говорила:
- А что делать, мой дорогой? Если у государства много врагов, как-то ведь надо защищаться...
Но это не могло относиться к маме, и она тут же говорила:
- Ну, с мамой произошла ошибка, конечно, - и всматривалась в меня. Когда-нибудь, мой дорогой, все это выяснится.
- Я не сомневаюсь, - отвечал я с грустью. Она кусала губы и вдохновенно произносила:
- Если бы ты был на их месте... - и кивала на потолок.
"Их место" мне не грозило: я твердо был на своем.
И теперь ее арестовали снова. Пришли, как всегда, ночью. Перерыли комнату, угол, который она снимала.
- Нашли что-нибудь? - усмехнулся я.
- Эээ, ничего не нашли, - сказал ее хозяин, снова роняя пепел.
- Если ничего, значит, все в порядке, - сказал я.
- А что могли найти! - вскричала тетя Сильвия. - Что у нее было, кроме старого белья?
- Ничего не было, - подтвердил хозяин. - Я сидел рядом, а она собиралась. Они искали. Перерыли ее постель, чемодан, а что могли найти?
- Она плакала? - спросил я шепотом.
- Почему она должна была плакать? - крикнула тетя Сильвия. - Что она, виноватая?
- Нет, не плакала, - сказал он, - извинялась передо мной, бедная. А что я? Как будто я не понимаю. Я все понимаю.
- У меня большие связи, - сказала тетя Сильвия, утирая слезы, - они еще не представляют, что я могу. - Лицо ее уже пылало вдохновением. Хозяин маминого угла смотрел на нее с изумленной надеждой. - У меня такие связи!.. - сказала она. - Им не поздоровится... - И посмотрела на меня победно.
Он сидел, и кивал, и сыпал пепел. Потом он ушел. Как-то боком выскользнул в дверь. Стояла ночь. Сыпал монотонный дождь. "Что она может сделать?" - подумал я.
- Ты не расстраивайся, не вешай носа, - сказала она, - я свою сестру в обиду не дам... Я им еще покажу!.. Второй раз... неизвестно за что... где... сколько можно!
Я-то знал, что она ничего не может. Не было никаких связей, я знал. Да и кто тогда мог? И все-таки ее горячая убежденность как-то успокаивала. А что, если есть? Есть что-то там, кто-то там, неведомый мне, или, например, жене большого человека одно слово - и все изменится, и мы еще посмеемся... А если нет, думал я, значит, снова тюрьма? И допросы, и лагерь, и унижение, и карагандинские пески...
Я был студентом четвертого курса. Я знал, что меня терпят и чей-то глаз с небесной поволокой посматривает за мной. Я все время затылком ощущал чье-то упрямое присутствие. Будущее мое было туманно, несмотря на красивые лозунги и возвышенные слова о величии человека... Да, кто-то, может быть, и был велик и прекрасен, но мне лично не улыбалось ничего.
Ах, я ошибся, утверждая, что у нее нет связей, ошибся!
И вот как это произошло.
Она начала куда-то исчезать. Какие-то глухие телефонные переговоры будоражили наш дом. Назначались свидания с кем-то где-то, и казалось, весь город захвачен этим происшествием, и все прохожие поглядывают на меня - кто с осуждением, кто с сочувствием, то подозрительно, то печально. Вдобавок ко всему - поздняя осень с дождями и пронзительным ветром. Где мама? В тюрьме? В вагоне ли с зарешеченными окнами?
Па красивом лице тети Сильвии не отражалось ничего, кроме упрямой сосредоточенности. Неотвратимости судьбы она противопоставляла непреклонность, и веру, и женскую хитрость... И телефонную трубку обволакивали лукавство, мольбы, дружеские интонации, и между всем этим не было границ. Все перемешивалось, переливалось одно в другое. Меня захватывала эта таинственная мелодия. Это была школа нашей жизни, способ существования... "Вы же ее знаете...", или "Конечно, конечно, вы правы...", или "Вы мне не верите?..", или "Я понимаю вас, я согласна, но все же, но все же..."
Иногда она тихо плакала, надеясь, что я ничего ие вижу, над носком, который она штопала, над нехитрой нашей едой, и я видел: крупные слезы скатывались по белоснежной, по прекрасной ее щеке.
Бывало, она приводила себя в порядок, лихорадочно, торопливо, деловито, придирчиво смотрелась в зеркало, и я видел, как меняется ее облик: то обаятельная улыбка озаряла ее лицо, то суровая непреклонность, а то вдруг просительная гримаса, а то и подобострастный кивок, и царственная невозмутимость, и маска презрения... Видимо, она проигрывала перед зеркалом какие-то разговоры, какие-то с кем-то встречи, от кого хоть что-то могло зависеть в судьбе ее сестры. Я наблюдал эти горькие репетиции, а передо мной струились карагандинские пески, плыла поздняя осень. Был лагерь и колючая проволока, и вышки с часовыми, и мама в сером ватнике возле тачки...