Николай Шмелев - Презумпция невиновности
Обзор книги Николай Шмелев - Презумпция невиновности
Шмелев Николай
Презумпция невиновности
Николай Петрович Шмелёв
ПРЕЗУМПЦИЯ НЕВИНОВНОСТИ
Рассказ
- Здесь? - спросил Борис, разглядев наконец в густой траве под яблоней маленький холмик.
- Здесь,- подтвердила Вера Арсентьевна.
- Когда, говоришь, это случилось?
- Весной, в мае. Мы с ней только-только перебрались сюда... Я не виновата, Боря. Я, конечно, сразу вызвала ветеринара, он долго возился с ней, но ничего не помогло... Как я плакала, если б ты знал... И, как нарочно, хоть бы кто-нибудь приехал: когда не надо, полон дом народу, не знаешь, куда от этого гвалта деться, а тут никого...
- Надо было дать мне телеграмму, тетя Вера. Я бы приехал.
- Но откуда же я могла знать, где ты? Ты вечно в разъездах. Мог бы и сам вспомнить о старухе. Вот и лето, считай, кончилось, а мы с тобой не виделись чуть не с зимы.
Они были одни в саду. В доме, на веранде, слышались голоса, смех, звон посуды, а здесь было покойно и тихо, солнце золотило листву, соседские пчелы жужжали над кустами флоксов, высаженных вдоль дорожек, мирно журчала вода из шланга, брошенного на траву... Все было знакомо Борису с детства: дом с высокой крышей и крохотным балкончиком наверху, сад, желтые шары, каждую осень разраставшиеся у забора сплошной стеной, гуденье и перестук колес электрички, под которые он когда-то, набегавшись за день, засыпал у себя на чердаке... К сожалению, тетка была права: если бы не стойкая, многолетняя традиция собираться всем в день ее рождения на даче, он так бы, наверное, и не выбрался в это лето к ней. Что поделаешь - дела. Дела, будь они неладны...
- Тетка, как ты думаешь, я очень виноват перед ней?
- Не знаю, Боря. Тебе виднее... Нет, ты не думай, у меня ей неплохо было. В конце концов она привыкла и привязалась ко мне... Но тебя, по-моему, она так до конца и не забыла...
...Борис купил ее, когда она была четырехмесячным щенком: порода - боксер, кличка - Адель, родословная - чуть не до двадцатого колена, в длинном ряду ее предков почти сплошь немецкие фамилии. Она была поразительно хороша собой: белое стройное тельце, коричневая шапочка на голове, добродушнейшая морда с блестящими, как маслины, глазами, черные очки, подрубленные ушки торчком, коричневая нашлепка вместо хвоста... Как, с каким благородством она шла, как изящно, своенравно и в то же время сдержанно шалила, с каким восхищением оборачивалась на нее толпа - надо же, сотворил этакую красоту господь!
Зачем он тогда купил ее? Из щегольства? Может быть, отчасти и из-за этого, но, очевидно, были и другие причины, которые он тогда не очень-то сознавал... Когда появилась Адель, ему было двадцать шесть лет, он был уже преуспевающим журналистом, много ездил и много печатался, имел множество друзей, охотно кутил и вел весьма рассеянную жизнь, легко, без слез и скандалов, переходя из одного романа в другой. Ему уже начинали немного завидовать, и, признаться, он и сам в то время посматривал на свою жизнь со стороны как на какое-то в высшей степени удачное, пожалуй, даже уникальное произведение искусства. А почему бы и нет, в самом деле? Почему не тень, а сама реальная жизнь человека не может быть предметом искусства? Ему все удавалось, он никому не делал зла, и люди, по крайней мере в то время, платили ему тем же, его любили женщины, он никогда не знал, что такое скука... Это было захватывающе интересно: смотреть, как постепенно складывается, возникает легкое ажурное сооружение, чем дальше, тем более сложное, тем более причудливое, тем более прекрасное,- его жизнь. Естественно, это требовало постоянного труда, внимания, отчета себе и в мыслях, и в поступках: нужно было по возможности отсекать от жизни все безобразное, уродливое - и он отсекал, нужно было не лениться, не бояться сложностей, усилий над собой - и он не боялся, нужно было не обижать никого и он не обижал. Были, например, такие моменты, когда ему приходилось тянуть по два романа сразу, чтобы только как-то сгладить все, спустить на тормозах, обойти, затуманить боль,- и даже это удавалось ему: все действительно как-то сглаживалось, успокаивалось, растворялось само собой в потоке повседневных событий, и если было начало, то конца потом уже никто - ни он сам, ни другие заметить не мог. Не случайно ни одна из его тогдашних привязанностей не стала его врагом, наоборот, с большинством из них у него надолго сохранились самые теплые, почти дружеские отношения, и даже о тех, кто так и исчез потом без следа, он и сейчас не мог вспомнить ничего плохого.
Родители довольно рано отделили его, и жил он уже тогда один, в уютной однокомнатной квартире, стены которой от пола до потолка были сплошь уставлены книгами, собранными им самим. Книги были такой же его страстью, как и женщины, и времени книги требовали не меньше, чем они: сколько раз он старательно, вкладывая в голос всю нежность, на которую был способен, врал по телефону, чтобы только увильнуть от очередного свидания, остаться дома, одному, в кресле, под теплым, красноватого света торшером, и медленно, запахнувшись в халат и вытянув ноги в тапочках, погрузиться в придуманный кем-то другой, незнакомый мир.
Но книги - опасное занятие: есть в них какой-то яд с еле уловимым трупным запахом, который исподволь, незаметно подтачивает человека, заставляет его томиться, тосковать, рваться вон из четырех стен - а куда, зачем? Если бы кто-нибудь за все долгие тысячи человеческих лет мог ответить на этот вопрос... Все это кончалось обычно одним и тем же: подойдя к балконной двери и прижавшись лбом к стеклу, он долго стоял так, прислушиваясь к спящему дому, разглядывая фонари внизу, подъезды, серый тротуар, огромную пустую площадь, которую, если подождать, обязательно кто-нибудь, еле видимый отсюда, пересекал напрямую, из конца в конец. Потом ему нужно было время, чтобы уснуть, и были такие ночи, когда уснуть не удавалось до самого утра: тоска сжимала сердце, было жаль себя и еще кого-то, кого он не знал. "Что не так? - спрашивал он себя, ворочаясь на своем стареньком, продавленном во многих местах диване.Что плохо у меня? И кому от меня плохо? Мне интересно, мне не хватает суток, чтобы жить, жизнь набита до отказа, у меня все получается, я не боюсь никого и ничего, я не враг никому, и мне никто не враг, совесть моя чиста, я хороший человек, я знаю это, я не совершил никакой подлости, я никому не причинил зла. Что же не так? Все так, как надо... И все-таки что-то не так. Но что? Фонари, что ли, не так горят на улице? Человек зачем-то ночью пошел через всю площадь, один? Но они-то тут при чем? Или все дело именно в них?.."
Может быть, Бунин в одну из таких долгих ночей подсказал ему эту мысль: "Хорошо бы собаку купить"? Может быть. Может быть, и он. Во всяком случае, Адель пришлась тогда удивительно кстати, как будто ее только и не хватало в его жизни: войдя в дом, она сразу выбрала себе место на коврике у окна, рядом с батареей, и, покрутившись немного, покорно затихла там, положив морду на лапы и закрыв глаза. Там она и спала всегда, пока Рита не появилась у него в доме...
Адель быстро вымахала в рослого сильного пса с широкой грудью и мощным торсом. Но в характере у нее явно преобладала презумпция невиновности. Поначалу он даже сердился на ее ничем не пробиваемое добродушие: казалось, она была создана только затем, чтобы всем улыбаться, всем подавать лапу, таскать, загибаясь кренделем и радостно фыркая во все стороны, тапку в зубах при встрече с каждым, кто входил к нему в дом. "Ну зарычи же, черт, ну рявкни хоть раз во всю свою страшенную пасть, ведь ты же никогда раньше не видела этого человека, откуда ты знаешь, что он мой друг, а не мой враг?" - нередко думал он, глядя, как это могучее существо, встав во весь рост, прижимало к стенке своими лапищами очередного посетителя, силясь дотянуться языком до его перекошенного от страха лица. Нет, рычала она только на него самого, когда, войдя в раж, они вместе катались в обнимку по ковру или когда где-нибудь на прогулке он крутил вокруг себя палку, а она, уцепившись зубами за нее, кружилась, кружилась в воздухе, подбадривая их обоих глухим, утробным каким-то рыком, означавшим высшую степень удовольствия от жизни.
Но однажды случилось происшествие, которое заставило его взглянуть на Адель другими глазами. Зачем-то их вдвоем занесло в тот вечер довольно далеко от дома, в район Марьиной рощи. Кончался сентябрь, было холодно, ветрено, оба они устали, и Борис даже подумывал взять такси. Они шли по мрачной, плохо освещенной улице, Борис молчал, Адель без поводка, понурив голову и уже не отвлекаясь более по сторонам, брела рядом. Справа от них тянулся длинный дощатый забор, огораживающий какое-то предприятие, кажется, хлебозавод. На улице, кроме них, не было ни души, стояла мертвая тишина, только сухая листва шуршала под ногами. Борис остановился у ствола старого тополя, чтобы под защитой его без помех чиркнуть спичкой - хотелось курить. Адель сейчас же уселась на асфальт рядом с ним. В этот момент в заборе вдруг тихонько раздвинулись две доски: оттуда, озираясь по сторонам и, видимо, не заметив их в темноте, вылез мужичонка в телогрейке, вытащил за собой из дыры тяжелый мешок, задвинул обратно доски, взвалил мешок на спину и, прижимаясь к забору, затрусил вперед мелкой воровской трусцой. Борис даже шевельнуться не успел, как Адель уже была на спине этого человека. Мужичонка сдавленно ахнул и кувыркнулся на бок вместе с мешком, который он тут же выпустил из рук. Расставив лапы и оскалив пасть, Адель стояла над ним, сдержанно рыча. Борис бросился к ней, ухватил за ошейник, оттащил в сторону - она не сопротивлялась. Пока он пристегивал поводок, мужичонка лежал неподвижно и смотрел на них: такого ужаса в человеческих глаза Борису никогда больше видеть не доводилось. Ни он, ни мужичонка за это время так и не произнесли ни слова... "Дуреха, что ты делаешь? Ну какое, скажи на милость, тебе было дело до него?" - ругал он ее потом, уже дома. Обычно, когда Адель была виновата, она вздыхала, извинялась, как-то по-особому подавая при этом лапу: мол, ну брось, ну что ты сердишься, давай лучше забудем, давай лучше будем играть. В тот вечер она лапы не подавала, она лишь отворачивалась от него.